Богданович А. И.: Последние произведения г. Чехова - "Человек в футляре", "Крыжовник", "Любовь" (старая орфография)

Последнiя произведенiя г. Чехова: «Человекъ въ футляре», «Крыжовникъ», «Любовь»

Каждое новое произведенiе г. Чехова вызываетъ живейшiй интересъ, и не потому, чтобы изящная литература последняго времени оскудела талантами, перестала привлекать читателя однообразiемъ или скудостью содержанiя, измельчала или ударилась въ исключительныя крайности декадентства или символистики. Ничуть не бывало. Если сравнивать нашу родную беллетристику съ иностранной, право, мы вовсе не такъ ужъ обижены судьбой. На Западе выступаютъ две-три крупныя звезды, въ роде Зола во Францiи, Гауптмана въ Германiи, Ибсена въ норвежской литературе, около которыхъ группируются несколько меньшихъ светилъ, а затемъ разстилается обширное поле дарованiй, приближающихся къ посредственности, мелкихъ метеоровъ, блистающихъ на мгновенiе, чтобы исчезнуть безследно. У насъ, при всей ограниченности пределовъ доступнаго литературе, при всей затрудненности проникновенiя новыхъ веянiй жизни въ журналистику, при всей минорности тона, въ которомъ – хочешь не хочешь – приходится говорить и живописать, что въ общемъ не можетъ не отражаться самымъ тяжкимъ образомъ на содержанiи и жизненности беллетристики,– не теряютъ силы старшiе по времени таланты, каковы гт. Потапенко, Станюковичъ, Маминъ-Сибирякъ, Боборыкинъ, Короленко, и на ряду съ ними каждый день выдвигаетъ все новыхъ и новыхъ, о чемъ ярко свидетельствуютъ наши серьезные журналы, въ каждой книжке которыхъ вы встречаете новое имя. Въ этомъ отношенiи особенно велики заслуги «Русскаго Богатства», на страницахъ котораго, если даже взять две-три последнихъ книжки журнала, можно найти рядъ новыхъ писателей, отличающихся несомненно искрой таланта, вдумчивостью и оригинальностью. Таковы, напр., за последнее время напечатанныя въ этомъ журнале произведенiя – г. Булыгина «Ночныя тени», г. Александровскаго превосходные очерки, полные юмора и теплоты, г. Кузьменка «Жизнь». Отдельныя изданiя разсказовъ нашихъ несомненно яркихъ писателей, какъ г. Горькiй, или затрогивающихъ серьезнейшiе вопросы современности, какъ «Очерки и разсказы» г. Вересаева, новые якутскiе разсказы г. Серошевскаго («Въ сетяхъ»),– разве все это взятое въ целомъ не говоритъ о кипучей жизни, о неумолчномъ бiенiи «живой» силы въ беллетристике,– силы, далекой отъ оскуденiя и слабости, отъ декадентскихъ кривлянiй и жалкихъ попытокъ къ символизму, вымученной манерности и ломанiя, въ значительной степени характеризующихъ литературу Запада за последнее время?

И, темъ не менее, интересъ къ произведенiямъ г. Чехова нельзя даже сравнить съ темъ отношенiемъ, какое выказывается къ другимъ авторамъ. Причина этого лежитъ не только въ томъ, что предъ нами первоклассный новеллистъ, не имеющiй себе равнаго, пожалуй даже и на Западе, где за смертью Гюи-де-Мопассана это место осталось вакантнымъ. Есть что-то въ последнихъ произведенiяхъ г. Чехова, что углубляетъ ихъ содержанiе, быть можетъ, помимо воли самого автора, придаетъ имъ какую-то терпкость и остроту, волнуетъ и причиняетъ острую боль читателю. Читатели, конечно, помнятъ его «Мужиковъ» и «Моя жизнь», изъ-за которыхъ столько копiй ломалось въ свое время, что одно уже указываетъ на ихъ выдающееся общественное значенiе. Но его последнiе три разсказа, появившiеся въ летнихъ книжкахъ «Русской Мысли», не менее глубоки, жгучи и значительны.

«Человекъ въ футляре» лучшiй изъ нихъ и самый значительный по содержательности темы и типичности выхваченнаго изъ жизни явленiя. Кому не знакомъ этотъ жалкiй, ничтожный, плюгавенькiй и въ то же время страшный «человекъ въ футляре», для котораго жизнь свелась къ отрицанiю жизни? Онъ, какъ кошмаръ, давитъ все живое, сдерживаетъ проявленiе всякаго общественнаго, альтруистическаго движенiя своимъ мертвящимъ припевомъ – «какъ бы чего не вышло». Эта ходячая пародiя на человека изображена авторомъ съ поразительнымъ совершенствомъ, что при необычайной естественности и простоте, съ какою написанъ весь разсказъ, делаетъ эту фигуру почти трагическою. Разсказъ ведется отъ перваго лица. Учитель гимназiи Буркинъ разсказываетъ про своего товарища, недавно умершаго учителя греческаго языка Беликова.

«Онъ былъ замечателенъ темъ,– говоритъ Буркинъ,– что всегда, даже въ очень хорошую погоду, выходилъ въ калошахъ и съ зонтикомъ, и непременно въ тепломъ пальто на вате. И зонтикъ у него былъ въ чехле, и часы въ чехле изъ серой замши, и когда онъ вынималъ перочинный ножикъ, чтобы очинить карандашъ, то и ножъ былъ въ чехольчике; и лицо, казалось, тоже было въ чехле, такъ какъ онъ все время пряталъ его въ поднятый воротникъ. Онъ носилъ темныя очки, фуфайку, уши закладывалъ ватой и, когда садился на извозчика, то приказывалъ поднимать верхъ. Однимъ словомъ, у этого человека наблюдалось постоянное и непреодолимое стремленiе окружить себя оболочкой, создать себе, такъ сказать, футляръ, который уединилъ бы его, защитилъ отъ внешнихъ влiянiй…

И мысль свою Беликовъ также старался запрятать въ футляръ. Для него были ясны только циркуляры и газетныя статьи, въ которыхъ запрещалось что-нибудь. Когда въ циркуляре запрещалось ученикамъ выходить на улицу после девяти часовъ вечера, или въ какой-нибудь статье запрещалась плотская любовь, то это было для него ясно, определенно; запрещено – и баста. Въ разрешенiи и позволенiи скрывался для него всегда элементъ сомнительный, что-то недосказанное и смутное. Когда въ городе разрешали драматическiй кружокъ, или читальню, или чайную, то онъ покачивалъ головой и говорилъ тихо:

– Оно конечно, такъ-то такъ, все это прекрасно, да какъ бы чего не вышло.

гимназистовъ, или видели классную даму поздно вечеромъ съ офицеромъ, то онъ очень волновался и все говорилъ, „какъ бы чего не вышло“. А на педагогическихъ советахъ онъ просто угнеталъ насъ своею осторожностью, мнительностью и своими чисто-футлярными соображенiями насчетъ того, что вотъ-де въ мужской и женской гимназiяхъ молодежь ведетъ себя дурно, очень шумитъ въ классахъ,– ахъ, какъ бы не дошло до начальства, ахъ, какъ бы чего не вышло…»

Таковъ этотъ мастерски написанный портретъ, вдумываясь въ который, чувствуешь, какая глубокая правда лежитъ въ его основе. Беликовъ – это сама жизнь, та житейская тина, болото, съ которымъ приходится иметь дело на каждомъ шагу, которое все затягиваетъ, все грязнитъ и душитъ въ своей вонючей грязи. Беликовъ – это общественная сила, страшная своей неуязвимостью, потому что она нечувствительна, недоступна человеческимъ интересамъ, страстямъ и желанiямъ. Закованный въ броню циркуляровъ, все воспрещающихъ и все «упорядочивающихъ», Беликовъ попираетъ на законномъ основанiи самыя естественныя требованiя сердца, самыя простыя проявленiя человеческихъ отношенiй. И что ужаснее всего, онъ действуетъ, какъ ядовитый микробъ – не насилiемъ, не грубыми, жестокими прiемами, самая жестокость которыхъ могла бы возмутить людей, а незаметно, медленно, постепенно растлевая все окружающее, доводя до отупенiя и безвольнаго согласiя всехъ на самыя дикiя и по существу безчеловечныя меры. Этотъ прiемъ его – «какъ бы чего не вышло» – исходитъ какъ будто изъ чувства заботливости, желанiя добра, стремленiя оградить отъ возможныхъ золъ и бедствiй. Онъ подкупаетъ, съ одной стороны, не привыкшую къ критике среду, съ другой – запугиваетъ, и въ конце концовъ все покоряетъ.

– сила еще и потому, что онъ – единственное лицо, которое твердо знаетъ, чего хочетъ. А знанiе это ему дается легко: онъ ничего ничего не желаетъ, – отрицанiе жизни. Онъ сила потому, что онъ идеальнейшiй нигилистъ. Понятно, въ борьбе противъ него его товарищи, учителя, «народъ все мыслящiй, глубоко порядочный, воспитанный на Тургеневе и Щедрине», должны пассовать. Ихъ желанiя, мысли, стремленiя, все это – живыя, изменчивыя движенiя души, колеблемыя, яко тростникъ. А противъ стоитъ одно ненаменное отрицанiе, неуязвимый футляръ, внутри пустой, гордый этой пустой и победоносный въ сознанiи своей правоты, не встречающiй единственнаго действительнаго протеста – простой, житейской силы, которая, не мудрствуя лукаво, взяла бы его за шиворотъ и вышвырнула бы за окно.

Такъ поступаетъ съ нимъ свежiй человекъ, и этотъ прiемъ оказывается самымъ действительнымъ. Беликовъ вздумалъ несколько приподнять футляръ, заняться деломъ, которое разрешается даже циркулярами: онъ задумалъ жениться. Какъ и следовало ожидать, такое жизненное дело, въ которомъ циркуляры и запрещенiя плохая помощь, оканчивается для Беликова трагикомически. Какъ-то, въ перiодъ ухаживанiя, онъ встречаетъ свой «предметъ» катающимся на велосипеде въ сопровожденiи брата, тоже учителя. Велосипедъ не воспрещенъ циркуляромъ, но и прямого разрешенiя на него тоже не имеется. И вотъ человекъ въ футляре отправляется къ брату «предмета» съ предостереженiемъ – «какъ бы чего не вышло», но встречаетъ неожиданный отпоръ. Опешившiй Беликовъ начинаетъ благоразумно ссылаться на то, что вообще… Нетъ! Здесь! авторъ такъ неподражаемо живописуетъ своего героя, что никакая передача не можетъ дать хоть тени понятiя о характере человека въ футляре.

«– Что же собственно вамъ угодно?» – спрашиваетъ его Коваленко, братъ «предмета».

«– Мне угодно только одно предостеречь васъ,– отвечаетъ Беликовъ. – Вы – человекъ молодой, у васъ впереди будущее, надо вести себя очень, очень осторожно, вы же такъ манкируете, охъ, какъ вы манкируете! Вы ходите въ вышитой сорочке, постоянно на улице съ какими-то книгами, а теперь вотъ еще велосипедъ. О томъ, что вы и ваша сестрица катаетесь на велосипеде, узнаетъ директоръ, дойдетъ до попечителя… Что же хорошаго?

– Что я и сестра катаемся на велосипеде, никому до этого дела нетъ! – сказалъ Коваленко и побагровелъ. – А кто будетъ вмешиваться въ мои домашнiя и семейныя дела, того я пошлю къ чертямъ собачьимъ.

Беликовъ побледнелъ и всталъ.

– Если вы говорите со мной такимъ тономъ, то я не могу продолжать,– сказалъ онъ. – И прошу васъ никогда такъ не выражаться въ моемъ присутствiи о начальникахъ. Вы должны съ уваженiемъ относиться къ властямъ.

– А разве я говорилъ, что дурное про властей? – спросилъ Коваленко, глядя на него со злобой. – Пожалуйста, оставьте меня въ покое. Я человекъ честный и съ такимъ господиномъ, какъ вы, не желаю разговаривать. Я не люблю фискаловъ.

Беликовъ нервно засуетился и сталъ одеваться быстро, съ выраженiемъ ужаса на лице. Ведь это первый разъ въ жизни онъ слышалъ такiя грубости.

– Можете говорить, что вамъ угодно, – сказалъ онъ, выходя изъ передней на верхнюю площадку лестницы. – Я долженъ только предупредить васъ: быть можетъ, насъ слышалъ кто-нибудь, и чтобы не перетолковали нашего разговора и чего-нибудь не вышло, я долженъ буду доложить господину директору содержанiе нашего разговора… въ главныхъ чертахъ. Я обязанъ это сделать.

– Доложить? Ступай, докладывай!

Коваленко схватилъ его сзади за воротникъ и пихнулъ, тотъ покатился внизъ по лестнице, гремя своими калошами».

такого ничтожнаго повода, чтобы умереть отъ простой обиды. Шпiоны, предатели и доносчики обладаютъ одной, имъ только присущей особенностью – крайне легко выносить всякiя обиды действiемъ. Они, что называется, въ огне не горятъ и въ воде не тонутъ, и то, что сгубило бы въ десять разъ сильнейшаго, служитъ имъ только къ вящшему украшенiю. Это совершенно верно, но лишь по отношенiю къ профессiональнымъ лицамъ этого непочтеннаго цеха. Беликовъ же вовсе не профессiоналистъ-доносчикъ, не простой фискалъ, какъ его грубо назвалъ Коваленко, – фискалъ, работающiй изъ-за мзды. Беликовъ искренно веритъ въ доносъ и необходимость доложить начальству, разъ, по его мненiю, потрясены основы власти хотя бы и велосипедомъ. Для него доносъ, столь непрiятно действующiй на Коваленко, есть актъ священный, обязательный, выполненiе коего заключаетъ въ себе такую же сладостную прiятность, какъ и всякое выполненiе долга. Въ теченiе пятнадцати летъ подвизаясь на этомъ поприще и не встречая противодействiя, Беликовъ могъ съ полнымъ правомъ думать, что и все такъ же относятся къ доносу, такъ же видятъ въ немъ одинъ изъ устоевъ той системы, олицетворенiемъ которой выступалъ онъ, победоносный Беликовъ, подчинявшiй себе воспитанныхъ на Тургеневе и Щедрине, «глубоко порядочныхъ» товарищей. И вдругъ за шиворотъ и внизъ по лестнице! Вся трусливая, жалкая душонка этого плюгавца, все значенiе котораго опиралось на страхе, наводимомъ имъ на другихъ, должна была перевернуться, когда испытанное оружiе оказалось безсильно. Сегодня одинъ спустилъ его съ лестницы, завтра другой можетъ сделать то же, и «какъ бы чего не вышло»!

Вся сила Беликова именно въ окружающей среде, въ слабости ея, въ расплывчатости нравственныхъ и всякихъ другихъ устоевъ, въ безсознательной подлости, составляющей общественную основу той жизни, где процветаютъ Беликовы. Какiе принципы могутъ выставить въ свою защиту эти «воспитанные на Тургеневе и Щедрине» товарищи? Если бы они у нихъ имелись, разве получило бы такое значенiе его «какъ бы чего не вышло»? Воспитанiе на Тургеневе и Щедрине не имеетъ никакого значенiя тамъ, где вся окружающая жизнь есть сплошное отрицанiе принциповъ этихъ великихъ воспитателей, где самое упоминанiе этихъ именъ является чуть не преступленiемъ. Для всякой борьбы, хотя бы и съ ничтожными Беликовыми, нужна внешняя сила, на которую можно бы опереться, а разъ ея нетъ – Беликовы непобедимы и неистребимы, что и почувствовали немедленно после его смерти оставшiеся. «Хоронить такихъ людей, какъ Беликовы, – говоритъ разсказчикъ,– это большое удовольствiе. Когда мы возвращались съ кладбища, то у насъ были скромныя, постныя физiономiи; никому не хотелось обнаружить этого чувства удовольствiя,– чувства, похожаго на то, какое мы испытывали давно-давно, еще въ детстве, когда старшiе уезжали изъ дому, и мы бегали по саду часъ-другой, наслаждаясь полною свободой. Ахъ, свобода, свобода! Даже намекъ, даже слабая надежда на ея возможность даетъ душе крылья… Вернулись мы съ кладбища въ добромъ расположенiи. Но прошло не больше недели, и жизнь, потекла по прежнему, такая же суровая, утомительная, безтолковая, жизнь не запрещенная циркулярно, но и не разрешенная вполне; не стало лучше. И въ самомъ деле, Беликова похоронили; а сколько еще такихъ человековъ въ футляре осталось, сколько еще ихъ будетъ!» – заканчиваетъ разсказчикъ со вздохомъ, на что его слушатель, ветеринарный врачъ Иванъ Ивановичъ, отвечаетъ: «То-то вотъ оно и есть».

«то-то вотъ оно и есть!» И авторъ, чтобы усилить это давящее чувство безвыходности положенiя, заставляетъ Ивана Ивановича разразиться подъ конецъ такой репликой:

«– То-то вотъ оно и есть, – повторилъ Иванъ Ивановичъ. – А разве то, что мы живемъ въ городе въ духоте, въ тесноте, пишемъ ненужныя бумаги, играемъ въ винтъ,– разве это не футляръ? А то, что мы проводимъ всю жизнь среди бездельниковъ, сутягъ, глупыхъ, праздныхъ женщинъ, говоримъ и слушаемъ разный вздоръ – разве это не футляръ!.. Видеть и слышать, какъ лгутъ и тебя же называютъ дуракомъ за то, что ты терпишь эту ложь, сносить обиды, униженiя, не сметь открыто заявить, что ты на стороне честныхъ, свободныхъ людей, и самому лгать, улыбаться, и все это изъ-за куска хлеба, изъ-за теплаго угла, изъ-за какого нибудь чинишка, которому грошъ цена,– нетъ, больше жить такъ невозможно!»

И читателю представляются изъ-за бледной фигуры Ивана Ивановича тысячи, десятки тысячъ такихъ же измученныхъ людей, которые ежедневно со стономъ повторяютъ: «такъ жить невозможно!» и продолжаютъ жить, плодиться, воспитывать такихъ же футлярныхъ людей. Г. Чеховъ не даетъ ни малейшаго утешенiя, не открываетъ ни щелочки просвета въ этомъ футляре, который покрываетъ нашу жизнь, «не запрещенную циркулярно, но и не вполне разрешенную». Созданная имъ картина получаетъ характеръ трагической неизбежности. Фигура Беликова разростается, если не въ общечеловеческую, то въ общерусскую, получаетъ значенiе не временного, наноснаго явленiя, которое должно исчезнуть вместе съ вызвавшими его причинами, а постояннаго, въ насъ самихъ коренящагося.

настроенiе автора не позволяетъ ему разобраться въ массе условiй, создающихъ футлярное существованiе для русскаго обывателя. Духота и теснота этой жизни не оттого, напр., зависятъ, что мы живемъ въ городахъ. Изъ неподражаемаго по силе разсказа того же г. Чехова мы знаемъ, что и въ деревняхъ не меньше духоты, тесноты и несравненно больше темноты. Значитъ, не въ условiяхъ только города или деревни надо искать причинъ, создающихъ футляръ. Они гораздо шире и равнымъ образомъ давятъ и городъ, и деревню. Они заключаются отнюдь не въ насъ самихъ, а лежатъ вне насъ, и сущность ихъ сводится къ отсутствiю общественной жизни. Где нетъ хода для личности, для развитiя иницiативы, проявленiя своего «я», где каждый ничтожный по существу актъ личной воли наталкивается на рядъ препятствiй, требующихъ крайняго напряженiя всехъ силъ, где даже такой пустякъ, какъ езда на велосипеде, допускается лишь съ особаго разрешенiя, после предварительныхъ испытанiй, тамъ простой среднiй человекъ, составляющiй массу, поневоле опускается, теряетъ интересъ къ жизни, къ своимъ обязанностямъ, ко всему, что непосредственно не затрогиваетъ его шкурнаго существованiя. Вечный страхъ за кусокъ хлеба, винтъ, чинишка, которому цена грошъ – это не составляетъ футляра, а лишь результаты общаго футляра, въ которомъ жизнь замираетъ и вместо нея являются ея суррогаты…

больныя места нашей жизни и заставляетъ насъ «вложить перстъ въ рану», и такъ какъ у каждаго она такъ или иначе болитъ, то и получается та особая острота ощущенiй горечи, недовольства и тоски жизни, которую испытываешь при чтенiи г. Чехова.

Въ следующемъ, напр., разсказе той же летней серiи, «Крыжовникъ», ветеринарный врачъ разсказываетъ про своего брата, въ лице котораго г. Чеховъ сумелъ представить одинъ изъ самыхъ распространенныхъ типовъ обывательской пошлости, человеческаго ничтожества, самодоводьнаго и безцельнаго прозябанiя. Хотя этотъ разсказъ и не имеетъ непосредственной связи съ предыдущимъ, но въ немъ какъ бы обрисовывается среда, где властвуетъ человекъ въ футляре. Николай Ивановичъ, герой разсказа, это живой представитель того мiрка, где человекъ въ футляре въ теченiе последнихъ пятнадцати летъ вытравлялъ все человеческое, все сколько-нибудь возвышающееся надъ низменнымъ уровнемъ будничной жизни. Съ детства въ немъ подавлялся всякiй живой порывъ, благородное, сочувственное движенiе души, свободная мысль, не укладывающаяся въ рамки ограничительныхъ циркуляровъ. Юношескiя мечты, горячiя стремленiя, мысли о борьбе, о благе людей, все было подавлено всепоглощающей мыслью о личномъ существованiи, страхомъ за эту жалкую жизнь, боязнью предъ невидимымъ – «какъ бы чего не вышло». Единственной мечтой этого забитаго существа являлся собственный уголокъ земли, маленькая усадьба, где бы онъ могъ чувствовать себя спокойно. Это чисто-звериное стремленiе къ своей берлоге, подальше отъ другихъ, куда страхъ загоняетъ зверя, где последнiй можетъ, наконецъ, безъ опасенiя протянуть усталыя лапы. Страстное стремленiе къ такому уголку мало-по-малу оформилось, развилось въ цельную картину своей усадьбы на берегу небольшой речки, съ садикомъ, въ которомъ непременно есть крыжовникъ. Этотъ крыжовникъ является въ мечтахъ Николая Ивановича кульминацiоннымъ пунктомъ благополучiя, недосягаемымъ счастьемъ, которому онъ жертвуетъ всю жизнь. Онъ живетъ, не доедая и не досыпая, копитъ гроши, отказываетъ себе во всемъ. Ради него женится на старухе съ деньгами, которую своею скупостью доводитъ до преждевременной смерти. Наконецъ, уже седой, старый, безъ силъ и желанiй, онъ после смерти жены осуществляетъ свою мечту молодости. Разсказчикъ прiезжаетъ къ нему и видитъ его на вершине блаженства, когда Николай Ивановичъ угощаетъ гостя своимъ «какъ вкусно!» Печаль и тоска овладеваютъ разсказчикомъ при виде этой пошлости, самодовольной, ограниченной, не желающей ничего знать, видеть, понимать, кроме крыжовника, и онъ обращается къ одному изъ слушателей, молодому помещику Алехину, съ воззванiемъ.

«– Павелъ Константиновичъ! Не успокоивайтесь, не усыпляйте себя, делайте добро! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нетъ и не должно его быть, а есть жизнь, и если она имеетъ смыслъ и цель, то смыслъ этотъ и цель вовсе не въ нашемъ счастье, а въ чемъ-то более разумномъ и великомъ. Есть жизнь, есть нравственный законъ, высшiй для насъ законъ… Делайте добро!»

И тутъ же, чтобы подчеркнуть все безсилiе такихъ воззванiй, авторъ описываетъ богатую, изящную обстановку дома Алехина, где шелъ разговоръ. «Когда изъ золотыхъ рамъ глядели генералы и дамы, которые въ сумеркахъ казались живыми, слушать разсказъ про беднягу чиновника, который елъ крыжовникъ, было скучно. Хотелось почему-то говорить и слушать про изящныхъ людей, про женщинъ. И то, что они сидели въ гостиной, где все – и люстра въ чехле, и кресла, и ковры подъ ногами, говорили, что здесь когда-то ходили, сидели, пили чай, вотъ эти самые люди, которые глядели теперь изъ рамъ, и то, что здесь теперь безшумно ходила красивая Пелагея,– это было лучше всякихъ разсказовъ»…

«Любовь» проникнутъ той же грустной, щемящей сердце нотой, какъ и оба предыдущiе. Этотъ разсказъ усиливаетъ впечатленiе ненормальности окружающей жизни, спутанности въ ней самыхъ простыхъ отношенiй, безжалостности людей другъ къ другу, ихъ неуменья жить по-человечески. Алехинъ разсказываетъ о своей любви къ замужней женщине, которая тоже любила его; какъ они оба таили эту любовь, старались исполнить свои обязанности, страдали, томились, и только въ минуту разставанья оба поняли, что они потеряли и какъ пропустили самое главное въ своей жизни. «Когда тутъ, въ купэ, взгляды наши встретились, душевныя силы оставили насъ обоихъ, я обнялъ ее, она прижалась лицомъ къ моей груди, и слезы потекли изъ глазъ; целуя ея лицо, плечи, руки, мокрыя отъ слезъ,– о, какъ мы были съ ней несчастны! – я признался ей въ своей любви, и со жгучей болью въ сердце я понялъ, какъ ненужно, мелко и обманчиво было все то, что намъ мешало любить. Я понялъ, что когда любишь, то въ своихъ разсужденiяхъ объ этой любви нужно исходить съ высшаго, съ более важнаго, чемъ счастье или несчастье, грехъ или добродетель въ ихъ ходячемъ смысле, или не нужно разсуждать вовсе».

– умный и хорошiй человекъ, чувствующiй призванiе къ науке, къ общественной деятельности, а занимается сельскомъ хозяйствомъ, котораго не любитъ и не знаетъ, во имя взятаго на себя призрачнаго долга поднять состоянiе, расшатанное отцомъ. Такъ упустилъ онъ свое истинное призванiе, какъ упустилъ любовь, разбилъ и свою, и другую жизнь, потому что не было въ немъ гордости, твердой воли и энергiи. Все это выела въ немъ футлярная жизнь, оставивъ горечь воспоминанiй и сознанiе ненужности своей жизни.

Все три разсказа, при разнообразiи сюжета и малой связи, проникнуты и объединены общей печалью и тоской, лежащими въ ихъ основе. Исторiя человека въ футляре местами глубоко комична, напр., его ухаживанiе; также смешна и фигура любителя крыжовника, но улыбка ни разу не освещаетъ лица читателя. Сквозь внешнiй комизмъ просвечиваетъ такое тяжелое, грустное настроенiе автора, что самый комизмъ персонажей только углубляетъ безотрадные выводы, которые сами собой вытекаютъ изъ рисуемыхъ авторомъ картинъ пошлости и житейской неурядицы. Автора мучаютъ темныя стороны жизни, къ которымъ г. Чеховъ сталъ какъ-то особенно чутокъ въ своихъ последнихъ произведенiяхъ. Правда, и прежде одной изъ основныхъ нотъ въ его настроенiи была меланхолическая струнка, напр., въ его «Хмурыхъ людяхъ», въ «Сумеркахъ», но теперь она стала преобладающею. Вспомнимъ его «Мужиковъ» или «Моя жизнь», где траурный фонъ застилаетъ сплошь всю картину. Жизнерадостное, бодрящее чувство какъ бы совсемъ покинуло автора, и жизнь рисуется ему, какъ облачный день, въ тумане печали и тоски, разстилается предъ нимъ, какъ необозримая ровная степь, съ низко нависшими облаками, где ни одинъ лучъ солнца не проглянетъ, не согреетъ, не осветитъ печально и безъ цели бредущихъ путниковъ.

Помимо разныхъ причинъ, могшихъ усилить въ авторе его пессимизмъ, намъ кажется, эта особенность коренится въ общихъ свойствахъ таланта г-на Чехова. Художественное творчество его напоминаетъ превосходное, но разбитое зеркало, въ каждомъ обломке котораго отражается съ удивительной рельефностью и правдивостью тотъ или иной уголокъ жизни. Но соединить все эти уголки въ общую цельную картину онъ не можетъ, откуда и происходитъ чрезмерность темной окраски каждой отдельной картинки, усиливаемая, сверхъ того, личнымъ настроенiемъ. Жизнь въ целомъ отнюдь не такъ ужъ мрачна и безысходно тосклива, какою она кажется, если разсматривать ее по частямъ, въ деталяхъ. Но для более свежаго и радостнаго настроенiя необходимо несколько подняться надъ нею, чтобы схватить ее шире, взглянуть на нее во времени и пространстве и уловить общую гармонiю частей, где не всегда и не везде одни человеки въ футляре диктуютъ законы, не только свой нарочно не запирать все окна, отгораживаясь отъ всего живого, вольнаго, всего, не мирящагося съ низменными интересами текущаго дня. Если бы было иначе, не стоило бы и жить. Есть великое утешенiе въ мысли, что всему бываетъ конецъ на свете,– будетъ конецъ и футлярному прозябанiю…

Замечается и еще одна особенность, совершенно новая для г. Чехова, который отличался всегда поразительной объективностью въ своихъ произведенiяхъ, за что нередко его упрекали въ равнодушiи и безпринципности. Теперь же, какъ наверное уже заметили читатели въ приведенныхъ выдержкахъ, г. Чеховъ не можетъ удержаться, чтобы местами не высказаться, вкладывая въ реплики героевъ задушевныя свои мысли и взгляды, какъ, напр., заключенiе разсказа «Человекъ въ футляре», тирада Ивана Ивановича о невозможности жить такъ дольше или патетическое воззванiе къ добру въ разсказе «Крыжовникъ». Можно сказать, что мракъ и отвратительная пошлость изображаемыхъ имъ картинъ вырываютъ изъ груди художника невольный стонъ. Онъ не можетъ оставаться только художникомъ и помимо воли становится моралистомъ и обличителемъ. Такая новая черта крайне знаменательна для настроенiя автора. Въ немъ какъ бы назреваетъ какой-то переломъ, прорывается нечто, сближающее его съ другими нашими великими художниками, которые никогда не могли удержаться на чисто-объективномъ творчестве и кончали проповедью, одни, какъ Левъ Толстой, жертвуя ей всемъ своимъ художественнымъ талантомъ, другiе, какъ Гаршинъ, своимъ субъективизмомъ, окрашивая свои произведенiя почти до тенденцiозности (напр., «Художники» Гаршина). Мы вполне уверены, что огромный талантъ г. Чехова удержитъ его въ должныхъ границахъ, и некоторая доля субъективности только углубить содержанiе его творчества.

–1906). Сборникъ критическихъ статей.
«Мiръ Божiй», Спб., 1908
Раздел сайта: