Глинка А.С.: Очерки o Чехове (старая орфография)
Глава I

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6

I.

"Принято говорить, что человеку нужно только три аршина земли. Но ведь три аршина земли нужны трупу, а не человеку... Человеку нужны не три аршина земли, а весь земной шаръ, вся природа, где на просторе онъ могъ бы проявить все свойства и особенности своего духа".

"Крыжовникъ"

Разсуждая о сильномъ влiянiи на нашу умственную жизнь европейскихъ увлеченiй, о чужевластiи Запада на Руси, обыкновенно съ гордостью указываютъ на русскую художественную литературу, какъ на самый надежный оплотъ нашей оригинальности и самостоятельности. И указываютъ справедливо. Часто приходится слышать восторженные отзывы о ценныхъ особенностяхъ русской художественной литературы и притомъ слышать, главнымъ образомъ, отъ людей, основательно знакомыхъ съ западно-европейской литературой, нередко и отъ самихъ иностранцевъ. Разумеется, это восторженное преклоненiе передъ русской литературой со стороны знатоковъ европейской литературы и европейскихъ писателей еще более важно.

"наша литература никогда не замыкалась въ сфере чисто-художественныхъ интересовъ и всегда была кафедрой, съ которой раздавалось и учительное слово {Курсивъ автора.}. Все крупные деятели нашей литературы въ той или другой форме отзывались на потребности времени и были художниками-проповедниками {Курсивъ мой.}. Эта замечательнейшая черта съ особенной яркостью обрисовывалась въ последнiя шестьдесятъ летъ, но начатки ея идутъ очень далеко" {С. А. Венгеровъ. "Основныя черты исторiи новейшей русской литературы" (Вступительная лекцiя, читанная въ Спб. университете 24 окт. 1897) изд. 1899 г. ст. 9.}.

"быть учительною". Этотъ своеобразный "этицизмъ", почти неизвестный западно-европейскимъ художникамъ, прочно укрепился въ нашей литературе, сообщая свои особенности, какъ взглядамъ русскаго писателя на его задачи, такъ и запросамъ русскаго читателя. Этимъ своеобразнымъ "этицизмомъ" {Терминъ пущенъ въ литературное обращенiе г. Евг. Соловьевымъ.} пропитаны высокiя воззренiя Салтыкова на задачи литературы, на почетное званiе русскаго писателя; онъ же сообщаетъ самобытную, чуждую европейскому реализму, "учительную" окраску творенiямъ Тургенева, Гончарова, Достоевскаго; учительный-же характеръ русской литературы принудилъ Глеба Успенскаго отдать свою гигантскую художественную силу на служенiе общественной злободневности и народнымъ интересамъ; наконецъ все то же учительство, тотъ же этицизмъ, только въ своемъ крайнемъ, гипертрофическомъ, болезненно-развитомъ состоянiи толкаетъ русскiй художественный генiй съ высочайшихъ точекъ его творческой работы на арену открытой непосредственной проповеди. "Въ середине 40-хъ годовъ Гоголь, а въ наши дни Толстой съ глубочайшимъ воодушевленiемъ старались убедить своихъ современниковъ, что задачи литературы учительныя и только. И если значенiе словъ Гоголя ослабляется темъ, что они вылились у него въ перiодъ упадка творческихъ силъ, то зрелище отреченiя Толстого отъ всего, что доставило ему всемiрную славу, по истине поразительно... Въ доведенномъ до крайности взгляде графа Толстого мы должны усмотреть органическое выраженiе общаго стремленiя нашей литературы сеять разумное, доброе, вечное" 1).

Своеобразный этицизмъ русскаго художественнаго творчества, выражающiйся въ стремленiи къ учительству, къ принципности не имеетъ ничего общаго съ морализированiемъ и нравоучительнымъ резонёрствомъ. Русскiй художникъ вноситъ въ свою творческую работу не мертвое поученiе, а живое дыханiе своего нравственнаго существа, светъ и тепло своего идеала. Въ его произведенiяхъ русскiй читатель ищетъ и находитъ не только анализъ художественнаго скальпеля, не только типическiя обобщенiя действительности, но также и сложный синтезъ изображаемой действительности и оценки ея съ точки зренiя нравственной личности художника, съ точки зренiя его идеала. Истинно учительныя произведенiя не те, въ которыхъ авторъ выступаетъ въ роли морализирующаго резонера, а те, въ которыхъ личность художника участвуетъ всей полнотой своихъ определенiй, всеми сторонами своего "я", отражается вся целикомъ во всей сложности и многосторонности своей индивидуальности. Только те произведенiя русской литературы и велики, которыя черезъ призму творческой личности художника преломляютъ жизнь во всей ея полноте, воплощая въ себе не только художественное воспроизведенiе и обобщенiе действительности, но и оценку ея съ точки зренiя нравственнаго идеала. Въ великихъ произведенiяхъ русскихъ художниковъ всегда ясно выступаетъ ихъ личное отношенiе къ изображаемой действительности.

Итакъ, "быть учительною" - исконное, традицiонное стремленiе русской художественной литературы. Чему же учитъ Чеховъ своего читателя, каковъ нравственный идеалъ этого художника, съ высоты котораго онъ расцениваетъ действительность, куда зоветъ онъ читателя, где видитъ выходъ изъ того мiра пошлости, который изображается въ его произведенiяхъ? Такiе вопросы естественно были поставлены читателями и критикой Чехову, какъ русскому художнику, новому, огромному таланту, оригинальному и смелому.

Ответы на поставленные вопросы давались и даются самые разноречивые. Въ то время, какъ H. К. Михайловскiй упрекаетъ Чехова за отсутствiе идеаловъ, пантеистическое преклоненiе передъ действительностью и рабски равнодушное примиренiе съ нею, другой критикъ, одного съ Михайловскимъ поколенiя и родственнаго направленiя склоненъ скорее обвинить Чехова ни въ чемъ иномъ, какъ въ "крайнемъ идеализме, который полагаетъ, что вера и любовь въ буквальномъ смысле двигаютъ горами и что самому отпетому негодяю ничего не стоитъ подъ ихъ влiянiемъ обратиться въ рыцаря безъ страха и упрека" {А. М. Скабичевскiй "Есть ли у г. А. Чехова идеалы". Сочиненiя, т. 2, стр. 793-- "Заключенiе свое о "крайнемъ идеализме" Чехова А. М. Скабичевскiй делаетъ на основанiи разсказовъ "Дуэль" и "Жена".}...

Чеховъ выдвинулся въ литературе въ сумрачную эпоху идейнаго бездорожья, въ самый разгаръ реакцiи 80 годовъ, въ тяжелые дни жизни русской интеллигенцiи; его драма "Ивановъ", какъ известно, вызвала горячiй споръ между двумя литературными поколенiями: "отцами" - людьми 60-хъ и 70-хъ годовъ и "детьми" - "восьмидесятниками". Споръ возгорелся изъ-за горделиваго отказа "детей" отъ идейнаго наследства отцовъ во имя новыхъ, "детскихъ" словъ. Это второй конфликтъ отцовъ и детей после борьбы людей освободительной эпохи съ ихъ отцами - людьми 40-хъ годовъ, второй - после тургеневскихъ "отцовъ и детей". Дети 80-хъ годовъ вели шумную компанiю противъ отцовъ, наводняя своими новыми словами гайдебуровскую "Неделю". Со стороны отцовъ особенно много участвовалъ въ полемике H. В Шелгуновъ, который велъ въ своихъ "Очеркахъ русской жизни" на страницахъ "Русской Мысли" долгую и упорную борьбу съ юными апологетами "малыхъ делъ" и "светлыхъ явленiй". То было время самоувереннаго господства въ литературе и въ жизни того мiросозерцанiя, девизъ котораго великiй сатирикъ фиксировалъ въ немногихъ, но знаменитыхъ словахъ: "наше время - не время широкихъ задачъ".

поколенiя, связь, быть можетъ, со стороны Чехова совершенно безсознательную... Сопоставивъ формулу мiросозерцанiя восьмидесятниковъ, данную самими литературными представителями поколенiя "детей", съ господствующимъ тономъ Чеховскихъ "Хмурыхъ людей" и др. произведенiй, Михайловскiй находитъ между ними несомненное идейное родство. "Новое поколенiе (80-хъ годовъ) родилось скептикомъ, и идеалы отцовъ и дедовъ оказались надъ нимъ безсильными. Оно не чувствуетъ ненависти и презренiя къ обыденной человеческой жизни, не признаетъ обязанности быть героемъ, не веритъ въ возможность идеальныхъ людей. Все эти идеалы - сухiя, логическiя произведенiя индивидуальной мысли, и для новаго поколенiя осталась только действительность, въ которой ему суждено жить, и которую оно потому и признало. Оно приняло свою судьбу спокойно и безропотно, оно прониклось сознанiемъ, что всё въ жизни вытекаетъ изъ одного и того же источника - природы, все являетъ собою одну и ту же тайну бытiя, и возвращается къ пантеистическому мiросозерцанiю" {Цитировано по Михайловскому т. VI, стр. 772.}.

Такъ формулировала "Неделя" свое, свои новыя слова въ статье "Новое литературное поколенiе". Здесь целый символъ веры "детей" восьмидесятниковъ.

Въ своей литературной работе Чеховъ, по мненiю Михайловскаго, исповедуетъ именно этотъ символъ веры. "Въ "Иванове", комедiи не имевшей, къ счастiю, успеха и на сцене, г. Чеховъ явился пропагандистомъ двухъ вышеприведенныхъ "детскихъ" тезисовъ: "идеалы отцовъ и дедовъ надъ нами безсильны"; "для насъ существуетъ только действительность, въ которой намъ суждено жить, и которую мы потому и признаемъ. Эта проповедь была уже даже и не талантлива, да и какъ можетъ быть талантлива идеализацiя отсутствiя идеаловъ {Курсивъ мой.} {"Объ отцахъ и детяхъ и о г. Чехове". Сочиненiя Михайловскаго т. VI, стр. 778.}.

"Чеховъ большой талантъ. Это фактъ общепризнанный",-- таковъ былъ раннiй приговоръ Михайловскаго. Вопросъ шелъ о нецелесообразности "не разборчивой растраты" этого большого таланта.

"Г. Чеховъ,-- писалъ Михайловскiй въ цитированной уже здесь статье "Объ отцахъ и детяхъ и о г. Чехове",-- пока единственный, действительно талантливый беллетристъ, изъ того литературнаго поколенiя, которое можетъ сказать о себе, что для него "существуетъ только действительность, въ которой ему суждено жить", и что "идеалы отцовъ и дедовъ надъ нимъ безсильны". И я не знаю зрелища печальнее, чемъ этотъ даромъ пропадающiй талантъ. Богъ съ ними съ этими старообразными "детьми", упражняющимися въ критике и публицистике: ихъ бездарность равняется ихъ душевной черствости и едва ли что-нибудь яркое вышло бы изъ нихъ и при лучшихъ условiяхъ. Но г. Чеховъ талантливъ. Онъ могъ бы и светить и греть, если бы не та несчастная "действительность, въ которой ему суждено жить". Возьмите любого изъ талантливыхъ "отцовъ" и "дедовъ", т. -е. писателей, сложившихся въ умственной атмосфере сороковыхъ или шестидесятыхъ годовъ. Начните съ вершинъ въ роде Салтыкова, Островскаго, Достоевскаго, Тургенева и кончите - ну хоть Лейкинымъ, тридцатилетнiй юбилей котораго празднуется на-дняхъ {Речь идетъ въ годъ юбилея Лейкина.}. Какiя это все определенныя, законченныя физiономiи, и какъ определены ихъ взаимныя отношенiя съ читателемъ" {Тамъ же стр. 777.}. "Писатель пописываетъ, читатель почитываетъ", эта горькая фраза Щедрина вовсе не справедлива по отношенiю къ нему и его сверстникамъ... Между писателемъ и читателемъ была постоянная связь, можетъ быть, не столь прочная, какъ было бы желательно, но несомненная, живая" {Томъ VI, стр. 776.}. Совсемъ не те отношенiя Чехова, какъ писателя, съ его читателемъ. Постоянной и живой связи здесь нетъ. "Онъ, по мненiю Михайловскаго, действительно, пописываетъ, а читатель его почитываетъ. Г. Чеховъ и самъ не живетъ въ своихъ произведенiяхъ, а такъ себе гуляетъ мимо жизни и, гуляючи, ухватываетъ то одно, то другое. Почему именно это, а не то? почему то, а не другое?" {Тамъ же стр. 777.} Отсюда поразительное безразличiе въ выборе темъ. "Г. Чехову все едино,-- что человекъ, что его тень, что колокольчикъ, что самоубiйца". {Тамъ же, стр. 776.} Въ итоге по поводу сборника "Хмурые люди" {Сборникъ "Хмурые люди" ныне вошелъ целикомъ въ V т. изд. сочиненiй Чехова Маркса.} Михайловскiй говорить: "Неть, не "хмурыхъ людей" надо поставить въ заглавiе всего этого сборника, а разве "холодная кровь" {Михайловскiй, т. VI, стр. 777.}: г. Чеховъ съ холодною кровью пописываетъ, а читатель съ холодною кровью почитываетъ" {Тамъ же стр. 776.}. Только и всего.

Итакъ, въ авторе "Хмурыхъ людей" Михайловскiй увиделъ действительно талантливаго художника, но художника съ холодной кровью, идеализирующаго отсутствiе идеаловъ, проповедующаго въ унисонъ съ литературнымъ поколенiемъ 80 гг. реабилитацiю действительности, нравственное оправданiе ея съ точки зренiя пантеистическаго мiросозерцанiя, спокойное и безропотное примиренiе со всемъ, что бы не дала эта "действительность, въ которой суждено жить".

Такъ бы и остался Чеховъ въ глазахъ Михайловскаго "даромъ пропадающимъ талантомъ", къ добру и злу постыдно равнодушнымъ... остался, если бы не "Скучная исторiя".

"Скучная исторiя" показала Михайловскому Чехова, заставила его увидать другой полюсъ Чеховскаго творчества, дiаметрально противоположный прежнему "пантеистическому мiросозерцанiю". Эта другая, правая сторона литературной работы Чехова, его десница, прямо противоположная шуйце, стремленiю спокойно и безропотно примириться съ действительностью, застыть въ безстрастномъ покое нравственнаго безразличiя и довольства даннымъ мiромъ. Въ "Скучной исторiи" Чехова Михайловскiй, вопреки своимъ ожиданiямъ, нашелъ, если не определенный идеалъ, посредствомъ котораго Чеховъ, какъ писатель, вступилъ бы въ тесную связь съ читателемъ, то, по крайней мере, жгучую жажду, такого идеала.

Прежде безкрылый, какъ бы даже довольный этимъ, Чеховъ теперь "вдругъ вздумалъ лететь", но, подобно Щедриновскому Чудинову, не нашелъ у себя крыльевъ для полета въ высь, не нашелъ... и затосковалъ. "Потребность идеала, мечты, чего-нибудь отличающаго отъ действительности и возвышающаго надъ нею,-- пишетъ Михайловскiй въ другомъ месте, но по поводу Чехова же {Русское Богатство. 1900. No 4 "Литература и жизнь", "Кое-что о г. Чехове", стр. 133.},-- слишкомъ сильна въ людяхъ, чтобы по крайней мере те, кто призваны поучать другихъ, могли долго оставаться въ пределахъ двухъ измеренiй, т. -е. на плоскости. Нужно, необходимо нужно и третье измеренiе, нужна линiя вверхъ, къ небесамъ, какъ бы кто эти небеса не понималъ и не представлялъ себе..."

Своей "Скучной исторiей" Чеховъ показалъ, что ему нужна эта "линiя вверхъ", онъ тоскуетъ по ней и ищетъ ее, она теперь стала ему дорога - эта вертикальная линiя идеала съ техъ поръ, какъ онъ поднялся надъ безразличнымъ творчествомъ "холодной крови" и др. разсказцевъ.

"Сколько бы я ни думалъ, и куда бы ни разбрасывались мои мысли, для меня ясно, что въ моихъ желанiяхъ нетъ чего-то главнаго, чего-то очень важнаго. Въ моемъ пристрастiи къ науке, въ моемъ желанiи жить, въ этомъ сиденьи на чужой кровати и въ стремленiи познать самого себя, во всехъ мысляхъ, чувствахъ и понятiяхъ, какiя я составляю обо всемъ, нетъ чего-то общаго, что связывало бы все это въ одно целое. Каждое чувство и каждая мысль живутъ во мне особнякомъ, и во всехъ моихъ сужденiяхъ о науке, театре, литературе, ученикахъ и во всехъ картинкахъ, которыя рисуетъ мое воображенiе, даже самый искусный аналитикъ не найдетъ того, что называется общей идеей или богомъ живого человека. А коли нетъ этого, то, значитъ, нетъ и ничего" {Чеховъ. Сочиненiя, т. V, стр. 171--2.}.

"Скучной исторiи", Николай Степановичъ, пришелъ только накануне смерти, обдумывая свою прожитую жизнь въ долгiя безсонныя ночи. Отсутствiе "того, что называется общей идеей или богомъ живого человека" почувствовалъ онъ какъ-то вдругъ; вдругъ не стало того, что одухотворяло, осмысливало, наполняло собой его жизнь, не стало этого связующаго начала.., а, быть можетъ, никогда и не было.

Дотоле полная жизнь вдругъ выдохлась, изсякла, опорожнилась, живая душа омертвела. Тридцать летъ Николай Степановичъ былъ, по его собственнымъ словамъ, "любимымъ профессоромъ, имелъ превосходныхъ товарищей, пользовался почетной известностью". Его прошлая жизнь, когда онъ думаетъ о ней въ безсонныя ночи своей старости, представляется ему "красивой, талантливо сделанной композицiей". Но именно теперь, когда жизнь прожита и какъ бы отлилась въ законченную, красивую форму, она вдругъ потускнела, поблекла, утратила въ собственныхъ глазахъ Николая Степановича всякую нравственную ценность и разумный смыслъ. Нетъ "живого бога", нетъ вдохновляющаго идеала, "а коли нетъ этого, то, значитъ, нетъ и ничего".

Когда Катя, дочь умершаго профессора - друга Николая Степановича, молодая девушка, вся трепещущая отъ безпокойнаго стремленiя осмыслить жизнь, ищетъ у нашего профессора ответа на мучительный вопросъ, что делать, чемъ жить, на что отдать свою молодую рвущуюся къ настоящему делу душу, онъ теряется и смущенно бормочеть: "ничего я не могу", "по совести, Катя, не знаю." И въ самомъ деле, онъ "по совести" не знаетъ, какъ и чемъ ответить на искреннiя, тревожныя исканiя; въ ответъ на запросы трепещущей, тоскующей Катиной души Николай Степановичъ ничего лучше не находитъ, какъ предложить ей завтракать.

"Скучная исторiя" уже не мирить читателя съ действительностью, а, напротивъ, будитъ въ немъ щемящую боль за эту чуждую идеалу действительность, будитъ святую тоску по идеалу, по тому, "что называется общей идеей или богомъ живого человека". "Порожденiе такой тоски и есть, по мненiю Михайловскаго, "Скучная исторiя". Оттого-то такъ хорошъ этотъ разсказъ, что въ него вложена авторская боль. Я не знаю, конечно, надолго посетило это настроенiе г. Чехова и не вернется ли онъ въ непродолжительномъ времени опять къ "холодной крови" и распущенности картинъ, "въ которыхъ даже самый искусный аналитикъ не найдетъ общей идеи". Теперь онъ во всякомъ случае сознаетъ и чувствуетъ, что "коли нетъ этого, то, значить, нетъ и ничего". И пусть бы подольше жило въ немъ это сознанiе, не уступая наплыву мутныхъ волнъ действительности. Если онъ решительно не можетъ признать своими общiя идеи отцовъ и дедовъ, о чемъ, однако, следовало бы подумать,-- и также не можетъ выработать свою собственную общую идею,-- надъ чемъ поработать все-таки стоитъ - пусть онъ будетъ хоть поэтомъ тоски по общей идее и мучительнаго сознанiя ея необходимости {Курсивъ мой.}. И въ этомъ случае онъ проживетъ не даромъ и оставитъ следъ въ литературе" {"Объ отцахъ и детяхъ и о г. Чехове", т. VI, стр. 784.}.

Такимъ образомъ, съ одной стороны Михайловскiй усматриваетъ въ произведенiяхъ Чехова пантеистическое поклоненiе действительности, сближающее Чехова съ тогда еще новымъ литературнымъ поколенiемъ 80 гг., съ другой - "поэзiю тоски по общей идее и мучительнаго сознанiя ея необходимости", поэзiю, можетъ быть, способную увести молодого художника далеко прочь отъ господствующаго примиреннаго настроенiя апологетовъ действительности, способную, можетъ быть, высоко поднять его надъ плоскимъ пантеистическимъ мiросозерцанiемъ "детей".

При появленiи "Палаты No 6" Михайловскiй снова указалъ на борьбу двухъ враждующихъ началъ въ творчестве талантливаго художника.

впрочемъ очень умнымъ человекомъ, Иваномъ Дмитрiевичемъ Громовымъ, а затемъ и въ самомъ внутреннемъ мiре доктора съ неукротимымъ возмущенiемъ противъ этой самой действительности. Уязвленная совесть возмущается-таки въ конце концовъ противъ реабилитацiи действительности, не хочетъ примиренiя и объявляетъ ей войну. "Предразсудки и все эти житейскiя гадости и мерзости нужны, такъ какъ оне съ теченiемъ времени переработываются во что-нибудь путное, какъ навозъ въ черноземъ" {Чеховъ, сочиненiя т. VI, 145--6 стр.}. Такъ говоритъ докторъ. Рагинъ, но своей пантеистической философiи онъ не выдерживаетъ. Когда Рагинъ самъ попалъ въ палату No 6 въ качестве сумасшедшаго и сторожъ Никита сшибъ его съ ногъ ударомъ кулака по лицу, "вдругъ въ его голове среди хаоса ярко мелькнула страшная, невыносимая мысль, что такую же точно боль должны были испытывать годами изо дня въ день эти люди, казавшiеся теперь, при лунномъ свете, черными тенями. Какъ могло случиться, что въ продолженiи больше, чемъ двадцати летъ, онъ не зналъ и не хотелъ знать этого? Онъ не зналъ, не имелъ понятiя о боли, значитъ, онъ не виноватъ, но совесть, такая-же несговорчивая и грубая, какъ Никита, заставила его похолодеть отъ затылка до ногъ". Усиленная работа вдругъ разбуженной совести доктора Рагина моментально приводитъ къ полному банкротству его пантеистическое мiросозерцанiе.

"У Андрея Ефимовича,-- говоритъ Михайловскiй {Курсивъ мой, Чеховъ. Сочиненiя, т. VI, стр. 194--5.},-- теорiя равноценности всякихъ положенiй есть просто отвлеченная философiя;, она и разсыпается въ прахъ, какъ только ему самому приходится встать въ положенiе, въ которомъ двадцать летъ подрядъ, находились его пацiенты. Въ сущности, такъ именно поступаетъ всякiй теоретикъ реабилитацiи действительности: онъ держится своей безпечальной теорiи лишь до техъ поръ, пока эта самая действительность не треснетъ его кулакомъ Никиты или, какъ справедливо говоритъ г. Чеховъ, не ущемитъ "такою же несговорчивою, какъ Никита", совестью". {"Палата No 6", соч, H. К. Михайловскаго томъ VI, ст. 1046.}

Творческая работа Чехова не остановилась на "Скучной исторiи", не остановилась и на "Палате No 6". Что же принесло съ собой дальнейшее развитiе его таланта? Возобладала-ли приветствуемая Михайловскимъ "поэзiя тоски по общей идее", или, наоборотъ, эта поэзiя была только кратковременной весной, которая, быстро сменившись "наплывомъ мутныхъ волнъ действительности", окончательно погрузила Чехова во всепримиряющую бездну "пантеизма"? Михайловскiй отвечаетъ на этотъ вопросъ въ первомъ, положительномъ смысле. По его мненiю, очевидно, возобладала поэзiя тоски. "Какъ "Палата No 6", такъ и "Черный монахъ" знаменуютъ собой - говоритъ онъ въ апреле 1900 года,-- моментъ некотораго перелома въ г. Чехове, какъ писателе, перелома въ его отношенiяхъ къ действительности" {"Кое-что о г. Чехове". Русское Богатство 1900, Литература и жизнь, No 4.}. Пантеистическое мiросозерцанiе теряетъ надъ нимъ свою власть. Въ той же статье по поводу разсказа "О любви" {1898 г. Русская Мысль, No 8.}, Михайловскiй отмечаетъ, "какъ дорога стала Чехову вертикальная линiя къ небесамъ, то третье измеренiе, которое поднимаетъ людей надъ плоской действительностью; какъ далеко ушелъ онъ отъ "пантеистическаго" (читай: атеистическаго) мiросозерцанiя" все принимающаго, какъ должное и разве только какъ смешное"... {"Кое-что о Чехове", 137 стр.}. "Теперь произведенiя Чехова и не возбуждаютъ добродушно-веселаго смеха, напротивъ, возбуждаютъ грустное раздумье или чувство досады на нескладицу жизни, въ которой нетъ "ни нравственности, ни логики". Нетъ прежняго беззаботно веселаго Чехова, но едва ли кто-нибудь пожалеетъ объ этой перемене, потому что и, какъ художникъ, г. Чеховъ выросъ почти до неузнаваемости. И перемена произошла, можно сказать, на нашихъ глазахъ, въ какихъ-нибудь несколько летъ" {Тамъ же, стр. 135.}.

"когда я. въ первый разъ обратилъ вниманiе читателя на эти замечательныя слова {Речь идетъ о словахъ профессора изъ "Скучной исторiи", приведенныхъ на предыдущихъ страницахъ.},-- это было летъ двенадцать тому назадъ,-- я выразилъ пожеланiе, что если уже нетъ у самого г. Чехова "общей идеи" или того Бога живого человека, объ отсутствiи котораго тоскуетъ старый профессоръ "Скучной исторiи", такъ "пусть онъ будетъ хоть поэтомъ тоски по общей идее и мучительнаго сознанiя ея необходимости". Мне кажется, что это мое пожеланiе, пожеланiе человека, всегда любовавшагося талантомъ г. Чехова и темъ более скорбевшаго о томъ, какъ онъ применяется, исполнилось" {Русское Богатство 1902 г. No 2, "Литература и жизнь", 166--7.}.

Мы ознакомили читателя съ эволюцiей взглядовъ Михайловскаго на развитiе таланта Чехова. Это подробное напоминанiе старыхъ статей Михайловскаго будетъ не лишнимъ именно теперь, когда некоторые усердные, но къ несчастiю несколько запоздалые, защитники Чехова уверяютъ, что "страшно много упустилъ Михайловскiй въ своей оценке Чехова"...

Всмотримся же въ того Чехова, котораго мы теперь въ 1902 г. имеемъ передъ нашими глазами и попробуемъ решить, насколько былъ правъ Михайловскiй въ своемъ первоначальномъ и последующемъ дiагнозе, или, можетъ быть, правъ былъ Скабичевскiй, находящiй возможнымъ обвинить Чехова скорее въ "крайнемъ идеализме", чемъ въ отсутствiи идеаловъ.

-----

Съ такими истертыми, заношенными и захватанными общими понятiями, какъ идеализмъ, следуетъ обращаться какъ можно осторожнее {Особенно въ настоящее время, время протеста противъ матерiализма, позитивизма и т. п. ученiй въ философiи, понятiе идеализмъ скобкой идеализма такихъ радикально различныхъ литературныхъ породъ, какъ г. Струве и г. Розановъ, делаетъ этотъ терминъ небезопаснымъ. Поэтому много смелости проявилъ, напримеръ, г. Бердяевъ, назвавъ одну свою статью въ "Мiре Божьемъ", въ которой излагается его философское proffession de foi, "борьбой за идеализмъ", т. -е. темъ самымъ внешнимъ знаменемъ, подъ которымъ не задолго до того дебютировалъ г. Волынскiй.}. Едва ли найдется въ международномъ философскомъ лексиконе еще другой, столь же внутренне противоречивый, захватанный и засоренный терминъ, какимъ является этотъ "идеализмъ". Чего-чего не напичкано исторiей въ это съ веками состарившееся слово; но среди обильнаго историческаго мусора, скрывающагося за этимъ понятiемъ, попадаются, надо думать, ценныя жемчужины, поэтому-то, быть можетъ, философская речь и не хочетъ разстаться съ этимъ затасканнымъ терминомъ, поэтому же следуетъ всякiй разъ отдавать себе самый точный отчетъ, въ какомъ именно смысле онъ употребляется. Когда говорятъ объ идеализме Чехова, по крайней мере сразу становится ясно, что речь здесь идетъ не о метафизическомъ, гносеологическомъ или философскомъ идеализме, этимологически производимомъ отъ слова, а главнымъ образомъ о нравственномъ идеализме, производить который следуетъ отъ слова идеалъ. Здесь передъ нами преимущественно этическая категорiя. Этимъ уже значительно суживается возможность произвола въ истолкованiи настоящаго смысла употребляемаго термина, значительно облегчается пониманiе его; но этого все же очень мало для того, чтобы пользоваться этимъ терминомъ безъ точнаго его определенiя. Напримеръ, я вследъ за Скабичевскимъ решаюсь называть Чехова "крайнимъ идеалистомъ", но это вовсе не значитъ, что въ обоихъ случаяхъ речь идетъ объ одномъ и томъ же. И чтобы не говорить одними и теми же словами о различныхъ понятiяхъ, следуетъ выяснить, въ какомъ смысле Чеховъ названъ здесь "крайнимъ идеалистомъ".

"Есть-ли у г. А. Чехова идеалы?" и отвечаетъ: есть. "Подумайте, говоритъ онъ {Есть-ли у г. А. Чехова идеалы? Сочиненiя А. М. Скабичевскаго т. II, стр. 794.}, разве есть какая-нибудь возможность выставить все безобразiя какихъ-либо явленiй и вопiющее отступленiе ихъ отъ идеаловъ, разъ художникъ не хранитъ этихъ идеаловъ въ душе своей, не проникнутъ ими?.." Въ душе художника живетъ идеалъ, какъ высшая норма, предельная точка его нравственнаго мiра, съ высоты которой онъ расцениваетъ действительность, и кажется ему действительность съ этой высоты тусклой, серой, жалкой и безсмысленной. Но присутствiе идеала въ душе художника, какъ конечнаго принципа нравственной оценки, ровно ничего не говоритъ въ пользу осуществимости этого идеала, въ пользу реальной, фактической силы, жизненности его. Иметь идеалъ и веритъ въ его осуществленiе - два различные момента, такъ сказать, два существенно различныхъ вида идеализма, между которыми существуетъ такая же разница, какъ между и его осуществленiемъ. Эти по существу различныя значенiя словъ идеалъ и идеализмъ "крайнемъ идеализме" Чехова, Скабичевскiй определяетъ его, какъ такой, "который полагаетъ, что вера и любовь въ буквальномъ смысле двигаютъ горами и что самому отпетому негодяю ничего не стоитъ подъ ихъ влiянiемъ обратиться въ рыцаря безъ страха и упрека..." Ясно, что для Скабичевскаго идеализмъ объединяетъ въ себе не только признанiе ценности идеала, но также и убежденiе въ его фактическомъ торжестве, не только признанiе добра, но и реальной силы этого добра. Поэтому же разсуждая объ отсутствiи идеала у того или другого художника сплошь и рядомъ имеютъ въ виду не отсутствiе идеальнаго принципа, съ точки зренiя котораго производится нравственный судъ надъ действительностью, а только лишь отсутствiе веры въ торжество этого принципа въ жизни, отсутствiе убежденiя въ реальной силе идеала. И это опять оттого, что подъ словомъ идеалъ разумеется не только высочайшая точка нравственнаго мiра, конечный нравственный императивъ, но также представленiе о способе, какимъ можетъ быть достигнута эта точка, выполненъ этотъ императивъ. Понятiе идеала обнимаетъ здесь собой также и путь, ведущiй къ его осуществленiю въ жизни.

Идеалъ - это высшая нравственная точка, предельная этическая категорiя, высшая и самая общая идея добра, отъ которой беретъ жизнь, смыслъ и значенiе всякое отдельное добро, всякая нравственная ценность. Это богъ, тотъ богъ живого человека, о которомъ тоскуетъ Николай Степановичъ въ "Скучной исторiи", богъ, который поднимается надъ мiромъ действительности, вступаетъ съ нимъ въ конфликтъ, вечно недовольный, вечно зовущiй въ высь и освещающiй жизнь...

Здесь необходимо подчеркнуть, что идеалъ, какъ высшая предельная точка мiра должнаго и желательнаго, имеетъ для человеческаго сознанiя нравственную ценность не потому, осуществимъ онъ или нетъ, а совершенно независимо отъ этого. Не потому идеалъ для насъ цененъ, желателенъ и обязателенъ, что онъ фактически осуществимъ, а, напротивъ, потому мы всячески стремимся къ его осуществленiю, что онъ для насъ цененъ, желателенъ и обязателенъ. Моральная ценность идеала нимало не поблекнетъ, не потеряется даже и въ томъ крайнемъ случае, если онъ окажется совсемъ неосуществимымъ, ни въ настоящемъ, ни въ будущемъ, совершенно такъ же, какъ не померкнетъ пепельный блескъ далекой луны, не погаснетъ ярко сiяющее солнце оттого, что ни луны, ни солнца мы достать не можемъ, и отделяющая ихъ отъ насъ бездна останется навсегда непроходимой. И даже въ состоянiи самаго отчаяннаго, безнадёжнаго пессимизма, обрекающаго мiровую действительность на полную, вечную и безысходную разобщенность съ идеаломъ, на неминуемую гибель, идеалъ не утрачиваетъ своей ценности и нравственной обязательности. И только уподобляясь хитрой лисице въ крыловской басне, можно ставить моральную ценность и желательность идеала въ прямую зависимость отъ его осуществимости.

только возможнаго, кроется несомненное, хотя замаскированное, поклоненiе действительности, лакейство передъ фактической силой жизни. Неужели, читатель, если исторiя на все ваши чаянiя ответитъ въ конечномъ счете отрицательно,-- а кто, кроме фаталистовъ, наверное можетъ это знать,-- вы откажетесь отъ своего нравственнаго идеала, объявите его ничтожествомъ?... Конечно нетъ, если вы честный человекъ. Желанiе безнадежное, неосуществимое часто бываетъ темъ самымъ для насъ гораздо заманчивее и обаятельнее. Нельзя заставить себя когда окажется, что нетъ надежды осуществить желанiе. Быть можетъ это возможно только относительно какого-нибудь съ моральной точки зренiя безразличнаго желанiя, вроде желанiя скушать не во время сладкое. Совершенно невозможно, нелепо и, главное, безнравственно за неосуществимостью отказаться отъ такого желанiя, которымъ определяется вся нравственная личность человека. Здесь перестать, расхотеть значитъ уничтожить въ себе личность, отречься отъ своей религiозной святыни, отъ своего бога, совершить актъ нравственнаго предательства.

И въ этомъ смысле конечный моральный императивъ и логически и психологически, действительно, категориченъ {Ученiе объ автономности идеала интересующiйся читатель найдетъ въ техъ или другихъ варiантахъ въ философской литературе современнаго кантiанства, где вопросъ объ автономiи воли и категоричности моральнаго императива составляетъ за последнее время предметъ особенно внимательнаго изученiя и оживленнаго обсужденiя. Съ высотъ академическаго Олимпа, изъ толстыхъ ученыхъ фолiантовъ, со страницъ немецкихъ Kant-Studien теорiя морали сошла на землю, въ самую "гущу жизни", въ сферу текущихъ очередныхъ вопросовъ журнальной злободневности, растворилась въ публицистике и политике, Для нашей цели нетъ нужды делать экскурсiю въ сферу философскаго критицизма, нетъ нужды тревожить тяжелую артиллерiю его литературы; достаточно иметь въ виду гносеологическую незаконность выводить мораль изъ факта, подчинять нравственную ценность идеала возможности его реализацiи.}.

отъ идеализма, убежденнаго въ реальной силе добра, въ конечномъ, по крайней мере, торжестве идеала; въ отличiе отъ последняго назовемъ его здесь пессимистическимъ идеализмомъ.

Такимъ образомъ съ философской точки зренiя постановка идеала и условiя его реализацiи - две самостоятельныя проблемы. Ценность идеала и его осуществимость теоретически, какъ мы видели, легко отделимы другъ отъ друга; это разграниченiе понятiй даетъ намъ возможность признать два логически возможныхъ вида идеализма. Пессимистическiй идеализмъ, какъ мы его здесь назвали, только выставляющiй идеалъ и признающiй его нравственную ценность, и идеализмъ, назовемъ его , который обнимаетъ собой также и убежденiе въ фактической осуществимости идеала, веру въ его торжество, хотя-бы только въ далекомъ будущемъ. Логически эти два идеализма легко разделимы. Но часто то, что ясно и просто разделяется логически, очень тесно сростается исторически и Человеческое сознанiе, естественно, хочетъ видеть свой идеалъ фактически осуществивымъ, хочетъ сообщить ему реальную силу, опереть его, такъ сказать, на действительность, на фактъ, отдать во власть Необходимости. Человекъ боится остаться одинъ-на-одинъ съ своимъ собственнымъ идеаломъ, не выноситъ давленiя его нравственной обязательности и вотъ сознательно или безсознательно онъ стремится навязать свой идеалъ действительности, хотя-бы только въ процессе ея развитiя, хотя-бы только действительности будущаго. Нравственно-желательное облекается въ костюмъ не только возможнаго, но даже необходимаго; тяжелая ответственность передъ собственнымъ моральнымъ императивомъ такимъ образомъ облегчается, делаясь уже естественною необходимостью, требованiемъ самой жизни. Посредствомъ воздействiя воли на познанiе желаемый результатъ въ той или другой мере достигается. Иногда это давленiе воли на логику до того осложняется и маскируется софистическими ухищренiями разума, чаще всего совершенно безсознательными, что вскрыть его бываетъ очень трудно или даже прямо невозможно. Младенческому состоянiю сознанiя обыкновенно присуща ребячески-наивная вера, что должна же мiровая жизнь считаться съ требованiями человеческаго разума и человеческой справедливости. Позднее эту детскую веру въ то, что жизнь должна считаться съ требованiями нашей правды, заменяетъ объективный научный или философскiй анализъ, который никогда не можетъ быть окончательно сорванъ съ живого психологическаго корня, личной воли. Живая человеческая воля, ставящая цели и стремящаяся къ ихъ осуществленiю, психологически не можетъ не оказать хотя-бы безсознательнаго глухого давленiя на научную мысль, занятую решенiемъ вопроса объ осуществимости желаннаго идеала. Страстное желанiе видеть "правду-справедливость" {Термины Михайловскаго.}, правду идеала въ то-же время и "правдой-истиной" {Термины Михайловскаго.}, правдой действительности сильно соблазняетъ оболгать действительную жизнь при помощи какого-нибудь "насъ возвышающаго обмана", успокоиться на какой-нибудь иллюзiи или фикцiи, лучше всего облеченной во внушающiй доверiе мундиръ научности и реальности. И вотъ это-то психологически понятное стремленiе передать свою заветную мечту, свое моральное требованiе въ надежныя руки стихiйнаго процесса жизни, взвалить свой идеалъ на железныя плечи необходимости, отдать его во власть могучей силы факта толкаетъ пессимистическiй идеализмъ въ сторону оптимистическаго, хотя-бы это и окупалось фальшивой монетой насъ возвышающаго обмана.

Именно на этой психологической почве создается въ той или другой форме ученiе о целепричине, признающее добро одинаково высочайшей нравственной ценностью и могущественнейшей силой, высшей целью и глубочайшей причиной.

Представленiе о нравственномъ величiи сливается здесь воедино съ представленiемъ о реальномъ могуществе, сознанiе моральной высоты поставленной цели, обаянiе идеала и убежденiе въ правоте своего бога отожествляется здесь съ будто-бы логически неизбежнымъ признанiемъ его реальной силы, фактическаго торжества его въ действительной, хотя-бы только грядущей жизни. Здесь желательное, должное въ последней инстанцiи неудержимо отожествляется съ сущимъ, этическая категорiя становится реальнымъ фактомъ будущаго, добро - не только высшей нравственной ценностью, но и конечной причиной. Типическiй синтезъ слiянiя или отождествленiя въ одномъ понятiи каузальности и телеологiи представляетъ собой, напримеръ, классическое ученiе Платона объ идее, какъ целепричине. Именно такое стремленiе объединить въ одномъ начале принципъ моральной оценки и принципъ каузальнаго пониманiя действительности немецкiй критицистъ Алоизъ Риль называетъ ошибкой "всякаго Платонизма въ философiи". "Совсемъ неподходящее примененiе этической и эстетической идеи къ объясненiю естественныхъ процессовъ, вместо того, чтобы применять ее только къ обсужденiю и руководству человеческихъ действiй,-- вотъ источникъ и смыслъ всякаго платонизма въ философiи; а подъ платонизмомъ мы разумеемъ стремленiе заодно и на основанiи однихъ и техъ же началъ добиваться и этическаго взгляда на жизнь, и объясненiя всехъ вещей въ природе" {А. Риль "Теорiя науки и метафизика съ точки зренiя научнаго критицизма" (стр. 20).}.

Тотъ же "платонизмъ", врагомъ котораго въ философiи является критицизмъ, входитъ, напримеръ, въ iудейское богословiе. Понятiе Бога, по ученiю iудейскаго богословiя, совмещаетъ въ себе два центральныхъ принципiально различныхъ понятiя: Богъ-творецъ и Богъ-добро, высшая нравственная идея и величайшая реальная сила объединяются здесь такъ же, какъ во "всякомъ платонизме". Тотъ же "платонизмъ" можно было бы вскрыть въ целомъ ряде философскихъ и религiозныхъ системъ, но здесь этого нетъ нужды проделывать, темъ более, что это отступленiе, предваряющее нашу беседу о Чехове, становится уже слишкомъ длиннымъ. Мне думается, здесь уже съ достаточной полнотой отмечена важная для нашей цели психологическая особенность философiи, стремящейся считать свой идеалъ непременно торжествующимъ, религiи, исповедующей Бога непременно могучаго.

пессимистическимъ, находится въ состоянiи какъ-бы неустойчиваго равновесiя, при малейшемъ толчке нарушающемся и стремящемся перейти въ устойчивое, а иногда даже и въ безразличное равновесiе идеализма, въ разныхъ его степеняхъ.

Я не думаю, конечно, этимъ утверждать, что такой переходъ, психологически очень понятный, оказывается во всехъ случаяхъ логически незаконнымъ, всегда и неизменно является насъ возвышающимъ обманомъ. Становиться на такую точку зренiя значитъ отдаться во власть безысходнаго пессимистическаго идеализма и убить въ себе всякую веру въ возможное торжество идеала, даже въ самомъ далекомъ будущемъ. Все предыдущее было необходимо только для того, чтобы резче разграничитъ два возможные вида идеализма, подчеркнутъ психологическую неустойчивость перваго и соблазнительность даже незаконнаго перехода отъ перваго ко второму.

Иллюзiя эта настолько навязчива, настолько психологически необходима, что самая возможность существованiя пессимистическаго идеализма можетъ показаться сомнительной. Поэтому еще разъ повторяю, что считаю его, по крайней мере въ чистомъ виде, состоянiемъ психологически въ высшей степени неуравновешеннымъ, неустойчивымъ, но темъ не менее это не мешаетъ намъ набросать его схематическiй чертежъ, такъ какъ логически, въ теорiи онъ мыслимъ въ самомъ законченномъ виде. Мiръ идеала, нравственный богъ поднятъ здесь такъ высоко надъ мiромъ действительности, что между ними образуется непроходимая пропасть, черезъ которую не протянуто и никогда не можетъ быть протянуто никакихъ промежуточныхъ, связующихъ разобщенные мiры звеньевъ. Богъ безнадежно и разобщенъ съ мiромъ, идеалъ вознесенъ на недосягаемыя вершины, съ горнихъ высотъ которыхъ действительность совершенно обезценивается. Этотъ богъ только богъ-добро, богъ-творецъ, онъ лишенъ реальной творческой мощи, не властенъ надъ мiровыми силами, слабъ и безпомощенъ передъ напоромъ необходимости и логикой действительной жизни, логикой фактовъ. Но онъ великъ и обаятеленъ своимъ нравственнымъ совершенствомъ, его ценность чисто моральная ценность. Логика факта, сила действительности, реальный мiръ со всею мощью его железныхъ законовъ необходимости не властны надъ нимъ, они, не могутъ уничтожить или умалить моральную ценность. Действительность можетъ, конечно, на требованiе идеала ответить полнымъ отказомъ, можетъ загородить все пути, фактически ведущiе къ богу, можетъ свести къ нулю все реальные способы осуществленiя добра въ жизни,-- здесь мы предполагаемъ, что она,: все это именной делаетъ,-- но моральной ценности бога-добра она уничтожить не можетъ. Можетъ сломать, раздробить, уничтожить его проявленiе въ жизни, но не ею ценность. въ прежней силе. "Не въ силе Богъ, а въ правде",-- говоритъ старая пословица и говоритъ она вовсе не о томъ, что "добродетель торжествуетъ, а порокъ наказывается", и не о томъ, что "Богъ правду видитъ, да не скоро скажетъ" (быть можетъ никогда не скажетъ); а говоритъ она о томъ, что идеалъ, лишенный всякой возможности проложить дорогу въ мiръ действительности, все-таки остается идеаломъ. Богъ останется все-таки Богомъ, хотя и лишеннымъ творческой силы, добро все-таки будетъ добро, хотя-бы оно не торжествовало въ жизни.

Такъ храмъ разрушенный - все храмъ,
Кумиръ поверженный - все Богъ.

Пусть этотъ безсильный, но великiй богъ безконечно удаленъ отъ мiра действительности, удаленъ такъ, что уже не греетъ своимъ нравственнымъ тепломъ, а только светитъ ослепительно-яркимъ, властно-зовущимъ светомъ идеала. Высоко, высоко надъ холоднымъ мiромъ, окутаннымъ безпросветной мглой, далеко отъ тусклой безцветной действительности, въ стороне отъ безсмысленной житейской суетни есть прекрасный мiръ идеала, яркiй, красивый, содержательный, полный смысла и нравственнаго тепла. Сквозь темную и холодную мглу действительной жизни этотъ далекiй мiръ идеала кажется только небольшой светящейся точкой, подобно темъ особенно яркимъ звездамъ, которыя загораются надъ нами въ темныя ночи. Светъ отъ этихъ безконечно-далекихъ светилъ доходитъ до нашей земли, ласково манитъ къ себе наши взоры, но онъ не греетъ холодной земли, не разсеиваетъ царящей кругомъ темной мглы, не приноситъ жизни и силы... И никогда, никогда эти светящiяся точки не спустятся со своей высоты, не приблизятся къ мiру, не согреютъ, не оживятъ его собою, никогда не сделаютъ его жизни такою-же красивой, яркой, сiяющей, какъ оне сами. И никогда, ничто не победитъ страшной власти разъединяющаго ихъ пространства, темная и холодная бездна вечно останется непроходимой. Светящiяся точки навсегда останутся неприступными, никогда не одолеютъ леденящаго дыханiя властной действительности. Они только светятъ, но не греютъ.

Съ другой стороны нельзя ослабить или умалить обаянiе ласково манящаго къ себе, но неприступнаго света.

ослепить себя и такимъ образомъ разделаться съ отравляющей жизнь светящейся точкой идеала, или, всецело сосредоточившись на созерцанiи ея, постараться вовсе не замечать, не видеть окружающей тусклой действительности. Состоянiе пессимистическаго идеализма, какъ мы его выше определили, подобно обитателямъ земли, навсегда отрешеннымъ отъ света, въ силу своей психологической неустойчивости постоянно стремится податься въ сторону одного изъ возможныхъ исходовъ этой альтернативы. Пессимистическiй идеализмъ, не вынося тяжести своего безсильнаго бога, или умерщвляетъ живущiй въ немъ идеалъ, присягая действительности, какъ богу, или, пытаясь оболгать действительность, вступаетъ въ сделку съ совестью, всячески отгораживается отъ власти действительности путемъ какого-нибудь насъ возвышающаго обмана, впадая, такимъ образомъ, въ одинъ изъ логически незаконныхъ {Понятно, почему "логически-незаконныхъ..." Возможность основательнаго, научно-доказаннаго признанiя осуществимости идеала заранее отрезана самой постановкой вопроса. Ведь мы разсматриваемъ возможные исходы именно изъ состоянiя пессимистическаго идеализма, какъ разъ не признающаго даже конечнаго торжества бога-добра.} видовъ оптимистическаго идеализма.

говорю, точнее было бы переименовать въ героическiй пессимизмъ. "Книга о Максиме Горькомъ и А. П. Чехове".}. Можетъ быть, г. Андреевичъ употребляетъ понравившееся мне у него выраженiе "героическiй пессимизмъ" не совсемъ въ томъ смысле, какое я придаю ему здесь; пусть проститъ г. Андреевичъ, что заимствованное у него слово здесь по-своему перелицевано. Но все же мне кажется, что смыслъ, вложенный здесь въ выраженiе "героическiй пессимизмъ", очень близокъ къ тому, какъ его понимаетъ самъ г. Андреевичъ. Поясняя значенiе "героическаго пессимизма", онъ указываетъ на Ибсена и Ницше. Цитируя слова одного изъ действующихъ лицъ разсказа "Крыжовникъ" {"Не успокаивайтесь, не давайте усыплять себя, делайте добро! Пока молоды, сильны, бодры, не уставайте делать добро! Счастья нетъ и не должно быть, а есть жизнь, и если она имеетъ смыслъ и цель, то смыслъ этотъ и цель вовсе не въ нашемъ счастьи, а въ чемъ-то более разумномъ и великомъ. Есть жизнь, есть нравственный законъ, высшiй для насъ законъ... Делайте добро".}, приведенныя здесь въ сноске, г. Андреевичъ пишетъ. "Во истину это какой-то героическiй пессимизмъ" "если, жизнь имеетъ, смыслъ и цель"... а то и совсемъ "безъ ничего"" {"Книга о Максиме Горькомъ и А. П. Чехове", стр. 237.}. Оставляя въ стороне вопросъ о томъ, насколько въ самомъ деле можно считать Ибсена и Ницше "властителями душъ 80-хъ годовъ", или таковыми быть можетъ являются совсемъ не героическiе публицисты Гайдебуровской "Недели", "возвратившiеся къ пантеистическому мiросозерцанiю" и признающiе только действительность, оставляя пока въ стороне восьмидесятые годы, согласимся съ Андреевичемъ по крайней мере въ томъ, что не столько Ибсенъ, сколько Ницше некоторыми сторонами своего въ высшей степени логически противоречиваго ученiя - настроенiя даетъ типическiй случай героическаго пессимизма или, по вышеупотребляемой терминологiи, пессимистическаго идеализма. Я имею въ виду гордыя и красивыя слова Ницше о завидной доле погибнуть на великомъ невозможномъ. "Я не знаю лучшей цели жизни, какъ погибнуть animae magnae prodigus, на великомъ и невозможномъ". Это настроенiе безнадежнаго идеализма, напоминающее собою настроенiе последнихъ римлянъ, въ отчаянiи бросающихся на свой собственный мечъ, встречается во многихъ местахъ сочиненiй Ницше. Вероятно, именно этотъ героическiй пессимизмъ, бросающiй действительности безстрашно-смелый вызовъ непримиримаго идеализма, властно притягивалъ и долго еще будетъ притягивать къ нему техъ, кого онъ, едва, ли по праву, обозвалъ "собаками". Въ ученiи Ницше, въ самомъ деле, есть то, что имъ нужно, и независимо отъ желанiя самого Ницше, они возьмутъ "свое" изъ его аристократическаго ученiя. Исходъ, указанный этими ненавистными самому философу союзниками, представляетъ собой наиболее последовательно проведенное стремленiе погибнуть, animae magnae prodigue, на великомъ невозможномъ. Здесь наиболее отвечающая настроенiю героическаго пессимизма - практическая программа, но живущая по своимъ законамъ человеческая психика редко выдерживаетъ требованiя логики, и de facto очень часто героическiй пессимизмъ приводитъ къ последствiямъ, не только ничего общаго съ анархизмомъ, не имеющимъ, но даже чуждымъ всякому идеализму.

"крайнiй идеалистъ", но не въ томъ смысле, какъ это утверждаетъ Скабичевскiй, по нашей терминологiи - не оптимистическiй идеалистъ, а пессимистическiй, или, какъ бы сказалъ г. Андреевичъ, героическiй пессимистъ. Героическiй пессимизмъ, въ самомъ деле, близокъ Чехову; некоторыя, по нашему мненiю, лучшiя произведенiя его глубоко проникнуты настроенiемъ безнадежнаго идеализма, признающаго нравственную ценность идеала, но не находящаго путей къ его осуществленiю въ действительной жизни. Если бы у Чехова не было этого, чрезвычайно высокаго идеала, съ недосягаемой высоты котораго онъ расцениваетъ действительность, онъ не могъ бы видеть всей пошлости, тусклости, серости, всей мизерности ея. Поэтому вполне правъ Скабичевскiй,когда онъ говорить: "подумайте, разве есть какая-нибудь возможность выставить все безобразiя какихъ-либо явленiй и вопiющее отступленiе ихъ отъ идеаловъ, разъ художникъ не хранитъ этихъ идеаловъ въ душе своей, не проникнутъ ими?.. {А. М. Скабичевскiй сочиненiя т. II, стр. 792.}. Чемъ, какъ не пессимистическимъ идеализмомъ проникнуто одно изъ лучшихъ, какъ по форме, такъ и по содержанiю, произведенiй Чехова "Разсказъ неизвестнаго человека". Процитировавъ этотъ разсказъ, Скабичевскiй заключаетъ свою статью о Чехове следующими восторженными словами: "Признаюсь, давно уже не приходилось читать въ литературе нашей ничего столь глубокаго и сильнаго, какъ вся эта сцена. И возвращаясь къ началу своего трактата {Выдержка изъ него приведена была выше.} о г. Чехове, я обращаюсь ко всемъ мало-мальски безпристрастнымъ читателямъ и спрашиваю,-- неужели подобную сцену {Речь идетъ о заключительномъ объясненiи "Неизвестнаго человека" съ Зинаидой Федоровной.}, которую можно смело поставить на одномъ ряду со всемъ, что только было лучшаго въ нашей литературе, могъ создать писатель, не имеющiй никакихъ идеаловъ?" {Та же статья "Есть ли у г. А. Чехова идеалы?" т. II, стр. 824.}.

"Скучная исторiя", за которую Михайловскiй назвалъ Чехова "поэтомъ тоски по общей идее и мучительнаго сознанiя ея необходимости" {Можетъ быть та поэзiя тоски по общей идеи, по идеалу, которую усматриваетъ у Чехова Н. К. Михайловскiй въ своей чисто отрицательной формулировке, близко подходитъ къ тому, что мы называемъ пессимистическимъ идеализмомъ Чехова!}. Тоже въ трилогiи: "Человекъ въ футляре", "Крыжовникъ", "О любви". Возгласъ - "нетъ, больше жить такъ невозможно!" - слышится здесь и въ речахъ Ивана Ивановича, и въ тоне автора, и въ общемъ настроенiи, которымъ проникнуты эти разсказы.

Но Чеховъ не выдерживаетъ своего пессимистическаго идеализма: очень часто это настроенiе сменяется у него прямо-противоположнымъ. Изъ непримиримаго идеалиста, протестуюшаго противъ пошлости действительности, Чеховъ обращается въ примиреннаго пантеиста, страстнаго поклонника, действительности. Нельзя сказать, что Чеховъ сначала 5ылъ протестующимъ идеалистомъ, а потомъ уставъ своимъ протестомъ, нравственно утомившись, сталъ примиреннымъ съ действительностью пантеистомъ. Нельзя установить и обратную эволюцiю творческой работы Чехова, какъ это пробуетъ сделать Михайловскiй. Вернее, то и другое настроенiе, пессимистическiй идеализмъ, безнадежно протестующiй противъ действительности, и пантеизмъ, рабски поклоняющiйся ей, постоянно переплетаются въ творчестве Чехова, какъ два резко противоположныхъ, часто встречающихся теченiя. Эта полярная противоположность двухъ исключающихъ другъ друга крайнихъ точекъ чеховскаго настроенiя, раскалывающая нравственную физiономiю писателя какъ-бы на две неизвестно какимъ клеемъ склеенныя половины, остается на всемъ протяженiи литературной деятельности Чехова съ, "Хмурыхъ людей" до "Трехъ сестеръ". Борьбу двухъ настроенiй часто можно наблюдать въ пределахъ одного и того же произведенiя.

Пантеистическiй элементъ преклоненiя передъ действительностью указалъ въ творчестве Чехова, какъ я уже говорилъ, H. К. Михайловскiй въ своихъ первыхъ статьяхъ о немъ. Свой выводъ Михайловскiй сделалъ главнымъ образомъ на основанiи такъ непрiятно поразившаго его индеферентизма Чехова въ выборе темъ для своихъ произведенiй. Это было заключенiемъ на основанiи только косвенныхъ уликъ.

Позднее пантеистическое оправданiе действительности стало сказываться у Чехова еще явственнее и определеннее, не только уже въ безразличiи темъ, но - что гораздо важнее - въ общемъ тоне разсказовъ, въ заключительныхъ авторскихъ вставкахъ, раскрывающихъ основные мотивы настроенiя писателя, наконецъ, въ многочисленныхъ тирадахъ героевъ, представляющихъ собой подчасъ целые гимны во славу всеоправдывающаго пантеизма.

"По деламъ службы" Чеховъ мыслями некоего Лыжина говоритъ: "Въ этой жизни, даже въ самой пустынной глуши, ничто не случайно, все полно одной общей мысли, все имеетъ одну душу, одну цель, и, чтобы понимать это, мало думать, мало разсуждать, надо еще, вероятно, иметь даръ проникновенiя въ жизнь, даръ, который дается, очевидно, не всемъ. И несчастный, надорвавшiйся, убившiй себя "неврастеникъ" {Темой разсказа служитъ поездка доктора и следователя въ село на следствiе по поводу одного, загадочнаго самоубiйства.}, какъ называлъ его докторъ, и старикъ, мужикъ, который всю свою жизнь каждый день ходитъ отъ человека къ человеку,-- это случайности, отрывки жизни для того, кто и свое существованiе считаетъ случайнымъ, и это части одного организма, чудеснаго и разумнаго для того, кто и свою жизнь считаетъ частью этого общаго и понимаетъ это. Такъ думалъ Лыжинъ, и это было его давнею затаенною мыслью, и только теперь она развернулась въ его сознанiи широко и ясно" {Сочиненiя Чехова, т. IX, стр. 319.}. Это же въ сущности является "давнею затаенною мыслью" и самого Чехова, которую онъ все настойчивее, все определеннее вкладываетъ въ уста своихъ героевъ. Особенно она "развертывается въ его сознанiи широко и ясно" въ драмахъ. Въ "Чайке" молодой художникъ Треплевъ, весь отдавшiйся исканiю новыхъ формъ въ искусстве, полагающiй, что "нужны новыя формы, а если ихъ нетъ, то лучше ничего не нужно" {Сочиненiя Чехова, т. VII, стр. 147.}, сочиняетъ замысловатую пiесу. Пiеса вся состоитъ изъ одного длиннаго монолога, произносится онъ при фантастической обстановке лунной ночи на озере, во время чтенiя показываются болотные огни, появляются два красныхъ горящихъ глаза "дiавола - отца вечной матерiи". Монологъ произноситъ Нина Заречная, "Чайка", вся въ беломъ.

"Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливыя рыбы, обитавшiя въ воде, морскiя звезды и те, которыхъ нельзя было видеть глазомъ,-- словомъ, все жизни, все жизни, все жизни, свершивъ печальный кругъ, угасли... Уже тысячи вековъ, какъ земля не носитъ на себе ни одного живого существа, и эта бедная луна напрасно зажигаетъ свой фонарь. На лугу уже не просыпаются съ крикомъ журавли, и майскихъ жуковъ не бываетъ слышно въ липовыхъ рощахъ. Холодно, холодно, холодно. Пусто, пусто, пусто. Страшно, страшно, страшно. (Пауза). Тела живыхъ существъ исчезли въ прахе, и вечная матерiя обратила ихъ въ камни, въ воду, въ облака, а души ихъ всехъ слились въ одну. Общая мiровая душа - это я... я... Во мне душа и Александра Великаго, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пiявки. Во мне сознанiя людей слились съ инстинктами животныхъ, и я помню все, все, все, и каждую жизнь въ себе самой я переживаю вновь"... и т. д., и т. д. {Сочиненiя Чехова, т. VII, стр. 152.}.

"давней затаенной мысли", настолько вычурная, что порой кажется, что художникъ самъ же ее высмеиваетъ. Впрочемъ, это только кажется. На самомъ деле почти тоже, только безъ претензiи на новыя формы, говоритъ Соня въ "Дяде Ване", передъ закрытiемъ занавеса въ последнемъ акте. Кстати сказать эти заключительныя слова Сони, какъ и многихъ действующихъ лицъ другихъ драмъ, очень напоминаютъ собой роль резонеровъ, являющихся въ старинныхъ драмахъ оповещать авторскiя поученiя.

"Что же делать, надо жить!-- говоритъ Соня. - Мы, дядя Ваня, будемъ жить. Проживемъ длинный, длинный рядъ дней, долгихъ вечеровъ; будемъ терпеливо сносить испытанiя, какiя пошлетъ намъ судьба; будемъ трудиться для другихъ, и теперь, и въ старости, не зная покоя, а когда наступитъ нашъ часъ, мы покорно умремъ и тамъ, за гробомъ мы скажемъ, что мы страдали, что мы плакали, что намъ было горько, и Богъ сжалится надъ нами, и мы съ тобою, дядя, милый дядя, увидимъ жизнь, светлую, прекрасную, изящную, мы обрадуемся и на теперешнiя наши несчастья оглянемся съ умиленiемъ, съ улыбкой - и отдохнемъ" {Сочиненiя Чехова, т. VII, стр. 257.}...

Наконецъ, въ последней драме Чехова, въ "Трехъ сестрахъ" пантеистическое примиренiе съ действительностью и успокоенiе на существующемъ снова преподносится читателю и зрителю. На этотъ разъ пантеизмъ разыгрывается подъ музыку, изъ голосовъ всехъ трехъ сестеръ составляется целый концертъ или, по крайней мере, довольно стройное трiо.

Три сестры стоятъ прижавшись другъ-къ-другу.

"надо жить... надо жить"... Ирина вторитъ ей "Придетъ время, все узнаютъ, зачемъ все это, для чего эти страданiя, никакихъ не будетъ тайнъ, а пока надо жить... надо работать, только работать!" Старшая Ольга, "обнимая обеихъ сестеръ", подхватываетъ и заключаетъ: "Пройдетъ время, и мы уйдемъ на-веки, насъ забудутъ, забудутъ наши лица, голоса и сколько насъ было, но страданiя наши перейдутъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ, счастье и мiръ настанутъ на земле, и помянутъ добрымъ словомъ и благословятъ техъ, кто живетъ теперь. О, милыя сестры, жизнь наша еще не кончена. Будемъ жить! Музыка играетъ такъ весело, такъ радостно и, кажется, еще немного, и мы узнаемъ, зачемъ живемъ, зачемъ страдаемъ... Если бы знать, если бы знать" {Три сестры, стр. 104.}.

Здесь апогiальная точка Чеховскаго пантеизма. Онъ сообщается читателю, какъ радостное откровенiе, все яснее и яснее сознаваемое авторомъ и способное, какъ ему, очевидно, кажется, облегчить мучительныя страданiя непримиримаго, пессимистическаго идеализма.

"Давняя затаенная мысль" снова "развертывается въ его сознанiи широко и ясно". Здесь передъ нами, въ самомъ деле,-- яркiй, последовательно выдержанный пантеизмъ (атеизмъ то же, какъ справедливо уравниваетъ H. К. Михайловскiй), доходящiй до веры чуть не въ переселенiе душъ. Все существующее, великое и ничтожное, благородное и подлое, страдающее и наслаждающееся, все "перейдетъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ". "Счастье и миръ настанутъ на земле", и все оправдается въ общей экономiи силъ природы, все дотоле дикое, жестокое, безсмысленное прiобрететъ смыслъ, значенiе и нравственную санкцiю; "и помянутъ добрымъ словомъ и благословятъ техъ, кто живетъ теперь". Благословятъ и нелепыя потяготы сестеръ "въ Москву, въ Москву", и пошлость Соленаго, и "тарара... бумбiя" доктора Чебутыкина и хищничество Наташи... словомъ все, потому что "страданiя наши перейдутъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ"... "все эти житейскiя гадости нужны, такъ какъ оне съ теченiемъ времени переработаются во что-нибудь путное, какъ навозъ въ черноземъ".

Съ этой точки зренiя въ великой природе нетъ ничего лишняго, все на своемъ месте, все имеетъ смыслъ и нравственную ценность и, главное, совершенно одинаковый смыслъ и одинаковую ценность. Все действительное разумно, вся пестрота жизни уравнивается въ этой философiи нравственнаго безразличiя и пантеистическаго всеоправданiя. Вся безпросветная тусклость окружающей действительности, скука и безсмыслица жизни, все ненужныя жестокости, незаслуженныя страданiя, обиды, выдохшiеся, ко всему равнодушные люди, все, все находитъ тогда себе моральное оправданiе. Все это "перейдетъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ", три сестры, глупый Соленый, докторъ Чебутыкинъ, хищная Наташа, весь мiръ съ его безсмысленной пошлостью и жестокостью только "унаваживаютъ собой для кого-то будущую гармонiю", какъ сказалъ бы Иванъ Карамазовъ Достоевскаго.

"Счастье и миръ настанутъ на земле и помянутъ добрымъ словомъ техъ, кто живетъ теперь", такъ исповедываетъ пантеистическiя верованiя Чехова старшая сестра Ольга.

На это тотъ же Иванъ Карамазовъ въ своемъ непримиримомъ протестующемъ идеализме, въ своемъ "бунте" противъ мiра действительности могъ бы ответить: "Не хочу гармонiи, изъ-за любви къ человечеству не хочу".

Въ своемъ пессимистическомъ идеализме, резко враждебномъ философiи безразличiя "Трехъ сестеръ" и другихъ произведенiй, Чеховъ учиняетъ своего рода "бунтъ", бунтъ вечно недосягаемаго идеала противъ враждебной ему действительности, а также противъ своего собственнаго "пантеизма". Формулируя свое настроенiе непримиримаго идеализма, Чеховъ могъ бы ответить на упреки въ отсутствiи идеаловъ, въ нравственномъ атеизме выразительными словами Ивана Карамазова: "Въ окончательномъ результате я мiра этого Божьяго не принимаю, и хоть знаю, что онъ существуетъ, но не допускаю его вовсе. Я не Бога не принимаю, пойми ты это, я мiра имъ созданнаго, мiра-то Божьяго не. принимаю, и не могу согласиться принять

идеала съ действительностью, вечная война безъ надежды на победу, неустранимый конфликтъ бога и мiра. Действительность нема, холодна и безучастна къ призыву идеала, никогда, никогда она не откликнется на его зовъ, не пойдетъ на служенiе ему. Но идеалъ не утрачиваетъ своего обаянiя, онъ не продешевитъ своей моральной ценности, не отдастся на служенiе действительности только потому, что за ней сила. Вместо истиннаго Бога не следуетъ поклоняться идоламъ... Во многихъ лучшихъ своихъ произведенiяхъ Чеховъ является выразителемъ именно такого, по истине героическаго пессимизма, но онъ его не выдерживаетъ... Опять такъ же, какъ и Иванъ Карамазовъ, Чеховъ не выдерживаетъ своего бунта противъ мiровой действительности и естественнаго хода ея развитiя, онъ идетъ на сделки съ действительностью, принимаетъ мiръ и даже обожествляетъ его въ своемъ пантеистическомъ ученiи, оправдываетъ его весь целикомъ со всей населяющей его жестокостью, низостью пошлостью. Принимаетъ же мiръ Чеховъ не потому, что "припалъ къ кубку жизни и не можетъ отъ него оторваться", какъ это было съ Иваномъ Карамазовымъ, а потому, что переутомился речнымъ разладомъ съ нимъ, усталъ болеть непримиримымъ противоречiемъ идеала и действительности. На всемъ протяженiи созреванiя и развитiя своего таланта Чеховъ борется за оба прямо противоположныя знаменй своего двойственнаго мiросозерцанiя; онъ, то объявляетъ войну действительности, не соглашается принять мiръ, то утомленный, ослабленный, ищущiй успокоительнаго примиренiя съ даннымъ мiромъ, спускается съ горнихъ высотъ неприступнаго идеала къ угомонившимся, оравнодушившимся людямъ и примиряется съ ними, даже идеализируетъ ихъ при помощи всеоправдывающаго пантеизма...


Какъ честнее задачу решить:
То болезненно страшно ей съ жизнью разстаться,
То страшней еще кажется жить!...

тотъ страшный разладъ идеала и действительности, который всюду присутствуетъ въ чеховскомъ настроенiи пессимистическаго идеализма. Уйти отъ этого изнуряющаго душевнаго напряженiя значитъ или присягнуть действительности, сотворить изъ нея себе кумира вместо истиннаго бога, или оболгать эту действительность, подсластить и подкрасить ее въ угоду идеала. Утомлеи ный вечнымъ безнадежнымъ разладомъ бога и мiра, изнуренный до последней степени напряженнымъ конфликтомъ идеала и действительности, Чеховъ ищетъ успокоенiя, хочетъ отдохнуть, забыться, хотя-бы на какой-нибудь иллюзiи {Черный монахъ.}. Поэтому все чаще и беззаветнее отдается онъ радостному успокоенiю примиренiя съ действительностью, все громче и настойчивее слышатся въ его произведенiяхъ речи во здравiе оптимистическаго, хотябы и въ полномъ противоречiи съ общимъ тономъ изображаемой имъ жизни. Если не торжествуетъ въ жизни идеалъ, то пусть хоть действительность будетъ идеаломъ, пусть все, все, даже жизнь серенькихъ людей, страданiя "трехъ сестеръ", все "перейдетъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ", пусть эта тусклая действительность перейдетъ въ идеалъ, "какъ навозъ въ черноземъ"... Такъ хочется Чехову, когда его властно захватываетъ настроенiе оптимистическаго пантеизма, стремящагося во что бы то ни стало примириться съ жизнью, съ естественнымъ ходомъ вещей. Повторяемъ, последнее настроенiе, какъ намъ кажется, начинаетъ преобладать у Чехова... Но минутами съ страшной силой просыпается въ немъ обостренный героическiй пессимизмъ {Незадолго передъ "Тремя сестрами" написаны такiя `вещи, какъ трилогiя: "Крыжовникъ", "О любви" и "Человекъ въ футляре", "Дама съ собачкой" и другiя, полныя безнадежнаго идеализма произведенiя.}, неуступчивый въ своемъ протесте противъ власти действительности, снова просыпается тоска по далекому недоступному богу, острая боль за его безсилiе, просыпается страстное, жгучее желанiе уйти, какъ можно скорее уйти отъ пошлости, безсмыслицы и жестокости жизни; съ устъ художника, искривленныхъ улыбкой брезгливаго отвращенiя, снова готовы сорваться слова безсильнаго возмущенiя: "нетъ, больше жить такъ невозможно!" Такъ колеблется творческая работа Чехова между дiаметрально противуположными нравственными полюсами его художественнаго мiросозерцанiя.

Идеализмъ и пантеизмъ Чехова, действительно, сменяются у него съ страшной мукой, но эта смена не представляется намъ въ виде коренного переворота въ направленiи его литературной работы, подобно тому, какъ это было напримеръ, въ идейныхъ перевоплощенiяхъ неистоваго Виссарiона. У Белинскаго его увлекательная апологiя личности явилась на смену стараго гегельянскаго раболепства передъ действительностью съ такой неудержимой силой, смелой искренностью и глубиной убежденiя, что не оставила камня на камне отъ его прежней веры.


Ничего подобнаго нетъ у Чехова; скептикъ по натуре, онъ все время колеблется между двухъ" смутныхъ идеаловъ, то отдаваясь крайнему идеализму своего непримиримаго протеста противъ действительности, то увлекаясь радостнымъ пантеистическимъ поклоненiемъ существующему. Обе крайнiя точки, два нравственные полюса, между которыми варiируетъ общiй тонъ повестей, разсказовъ и драмъ Чехова, образуютъ собой какъ бы его десницу и шуйцу, подобно деснице и шуйце, указанной H. К. Михайловскимъ у гр. Л. Н. Толстого. Десница - это пессимистическiй идеализмъ Чехова, но даже и десница его безсильна и безпомощна; идеалъ Чехова, "живой богъ" его недосягаемо высокъ, потому-то и действительность, изображаемая въ чеховскихъ произведенiяхъ, такъ ничтожна - жалка, убога, сера и безцветна... Ее обезцвечиваенiе обезцениваетъ именно высокiй идеалъ, въ виду котораго она кажется такой жалкой и убогой...

Чеховъ десницы имеетъ и, но не веритъ въ его фактическое могущество"не Бога не принимаетъ, онъ мiра, имъ созданнаго, мiра-то Божьяго не принимаетъ и не можетъ согласиться принять", какъ сказалъ бы Иванъ Карамазовъ Достоевскаго. И не принимаетъ, оставаясь, какъ тотъ же Иванъ Карамазовъ, при "неотмщенномъ страданiи своемъ и неутоленномъ негодованiи своемъ, хотя бы былъ и не правъ". Не примирился бы совсемъ, если бы не угодливая шуйца. Но къ счастью шуйца Чехова очень мало заразительна. Изображенiе безсмысленной пошлости жизни, даже и сдобренное успокоительной философiей авторскаго пантеизма, все-таки часто будитъ въ душе читателя скорее чувство возмущенiя и активнаго недовольства, чемъ чувство примиренiя и успокоенiя. Ярко нарисованная, живая, художественная картина скуки жизни, жестокой безсмыслицы и пошлости резко бьетъ читателя по нервамъ, заставляя его нравственно содрогнуться отъ мучительнаго сознанiя ужаса такой жизни и крепко задуматься надъ нею... Быть можетъ эта горькая дума читателя не приведетъ его къ отраднымъ выводамъ, быть можетъ, онъ не найдетъ такъ же, какъ и самъ Чеховъ своей десницей, возможнаго выхода изъ этой ужасной действительности въ сферу желаннаго идеала, но тогда уже не успокоятъ его и авторскiя тирады, вроде славословiя пантеизма въ музыкальномъ трiо "трехъ сестеръ", не соблазнитъ его радостный пантеизмъ, шуйца Чехова останется надъ нимъ безсильной; онъ не признаетъ здесь выхода изъ мiра бездушной пошлости, глупости и скуки. Картина жизни, нарисованная Чеховымъ съ удивительнымъ безстрашiемъ передъ неумолимымъ голосомъ правды-истины, вызываетъ у читателя искреннее, жгучее сознанiе, что "больше такъ жить невозможно", нельзя тянуть этотъ "длинный - длинный рядъ дней, долгихъ вечеровъ". Страстное исканiе другой "светлой, прекрасной, изящной" жизни, осмысленной, красивой и содержательной властно возникаетъ въ душе. Эта изболевшая душа читателя зоветъ въ высь, къ свету, на волю, зоветъ подняться высоко, высоко, надъ плоскимъ мiромъ Чеховщины... Даже такiя вещи, какъ "Дядя Ваня" и апофозъ чеховскаго пантеизма "Три сестры" производятъ на читателя, еще неуставшаго жить, чаще всего не умиротворяющее впечатленiе, какъ того требуетъ настойчивый призывъ автора "успокоиться", "отдохнуть", а скорее, напротивъ, обостряютъ конфликтъ идеала читателя съ окружающей его действительностью, будятъ желанiе лучшаго, жажду борьбы. Могучая сила гигантскаго таланта действуетъ на читателя живостью художественнаго изображенiя действительной жизни и, вопреки настроенiю авторской шуйцы, наталкиваетъ на иныя, можетъ быть чуждыя самому Чехову, думы и чувства.

Въ этомъ имеетъ свое оправданiе даже и шуйца Чехова, оправданiе - въ ея безсилiи надъ читателемъ.

и тянуть въ разныя стороны, смотря по вкусу. Напримеръ, г. Оболенскiй ухватился именно за шуйцу Чехова и тащитъ ее въ желательную для него сторону; въ поклоняющемся действительности пантеизме Чехова г. Оболенскiй видитъ "любящую жалость ко всему на свете", поэтому говоритъ о немъ, какъ о "величайшемъ достоинстве художника" {"Живописное обозренiе" 1902 г. Январь. Безплатное приложенiе.}. Для пущаго возвеличенiя всеоправдывающаго пантеизма Чехова, этой "любящей жалости ко всему на свете" г. Оболенскiй цитируетъ по его адресу стихотворенiе Баратынскаго "Памяти Гёте": "съ природой одною онъ жизнью дышалъ, ручья разумелъ лепетанье"... {Въ этой же своей статье г. Оболенскiй, между прочимъ, указываетъ, что онъ "первый угадалъ высокое художественное значенiе Чехова, когда о немъ еще никто не думалъ и не говорилъ" (89 стр.). Въ той давнишней его статье, которой я не читалъ, и не знаю, где она была напечатана, г. Оболенскiй, по его словамъ "доказывалъ, что та любовь, которая проявляется у Чехова къ мельчайшимъ существованiямъ, напоминаетъ солнце, которое "былинке-ль, кедру-ль благотворитъ равно", и что это не есть недостатокъ, а величайшее достоинство художника, который всегда "съ природой жизнью одною дышалъ, листа понималъ лепетанье" и пр. Я доказывалъ, что благодаря этой своей "любви", соединенной съ "жалостью" ко всемъ существамъ, чувствующимъ хотя бы малейшее страданiе, Чеховъ заставляетъ насъ обращать вниманiе и жалеть о такихъ мелкихъ, обыденныхъ проявленiяхъ горя, мимо которыхъ мы прошли бы совершенно равнодушно. А между темъ, жизнь, настоящая жизнь складывается не изъ грандiозныхъ страданiй, а именно изъ этихъ крохотныхъ, неприметныхъ, будничныхъ... И вся последующая творческая деятельность Чехова подтвердила мои предположенiя" (89 стр.).} {Г. Оболенскiй цитируетъ это стихотворенiе несколько неверно. См. въ 1-й сноске цитату изъ его статьи.}. Впрочемъ г. Оболенскiй до некоторой степени сознаетъ, что пантеистическое оправданiе всего существующаго на земле или, какъ предпочитаетъ называть онъ самъ, "любовь, соединенная съ жалостью" не охватываетъ собой целикомъ всей литературной работы Чехова, Въ своей статье г. Оболенскiй делаетъ такую оговорку: "Правда, есть у Чехова и такiе типы, которыхъ сердце отказывается сожалеть {Курсивъ мой.}: таковъ этотъ профессоръ (въ "Дяде Ване"), таковъ "человекъ въ футляре", который глупо, трусливо и мучительно для другихъ залезъ въ безполезный формализмъ, въ умственный и духовный футляръ и старается туда же вогнать всехъ окружающихъ, обрезывая и глуша все проблески и ростки живой жизни. Но и его говорить фразу, которой ихъ путалъ и забивалъ "человекъ въ футляре": "а какъ бы чего не вышло?!'. Чеховъ хочетъ сказать, что таковы уже люди нашей русской среды, они сами создаютъ этихъ людей въ футлярахъ" (92)... Сами и оправдываютъ этихъ людей, мирятся съ ними: свое, хоть и пошлое, да милое. Эта оговорка г. Оболенскаго говоритъ между прочимъ, что если даже чеховскiй пантеизмъ и можно назвать "любящей жалостью", пышно украсивъ его стихами Баратынскаго, приравнивая такимъ образомъ къ всепроникающей любви великаго поэта, то все же съ пантеизмомъ этимъ дело обстоитъ не совсемъ благополучно. Всепроникающая любовь миритъ съ футлярной жизнью Беликова. "Его (даже егоi) Чеховъ пробуетъ немножко пожалеть", а это уже слишкомъ даже и для "любящей жалости". Въ вышеприведенной оговорке, какъ нельзя лучше, сказывается опасная въ нравственномъ отношенiя скользкость чуть тепленькаго, ко всему терпимаго пантеизма. Этотъ пантеизмъ любитъ все, со всемъ мирится, все прощаетъ и оправдываетъ и въ сущности ко всему одинаково равнодушенъ; онъ долженъ бы, если бы захотелъ быть последовательнымъ, пожалеть и "человека въ футляре", "даже его", и пожалеть не "немножко", какъ почему то думаетъ г. Оболенскiй, а равно, какъ все и вся, потому что онъ все и вся любитъ и жалеетъ, но любитъ и жалеетъ одинаково. Вообще говоря, отъ всепроникающей

Пантеистической любви прямая дорога черезъ христiанское всепрощенiе къ нравственному безраличiю буддiйской мудрости; последовательно проведенная она приводитъ въ конечномъ счете къ атеистическому аморальному поклоненiю действительности. Поэтому то "любящая жалость ко всему на свете" очень часто переходитъ въ нравственное равнодушiе ко всему на свете. Къ этой философiи безразличiя, къ этому всепроникающему пантеизму вполне применимы слова писанiя: "Знаю твои цели, что ни холоденъ ты, ни горячъ! О, если бы ты былъ или холоденъ, или горячъ! Но такъ какъ ты тепловатъ, и ни горячъ, ни холоденъ,-- избавлю тебя отъ устъ моихъ". Въ этомъ опасность шуйцы Чехова. Оптимистическiй пантеизмъ, приводящiй къ нравственному индиферентизму, не заговорить г. Оболенскому никакими ласковыми названiями и красивыми стихами. Но рядомъ съ шуйцей у Чехова есть десница - это пессимистическiй идеализмъ, о которомъ много было говорено выше.

Богъ-добро не властенъ надъ действительностью, безсиленъ воплотиться въ реальный мiръ, но онъ обоятеленъ по своей нравственной ценности и настолько все же еще силенъ, чтобы обезценить, обезцветить этотъ мiръ действительности блескомъ своего недосягаемаго величiя. Полярная противоположность крайнихъ точекъ художественнаго творчества Чехова очень характерна для него. Отъ крайняго идеализма онъ переходитъ къ не менее крайнему пантеизму или моральному атеизму.

Безпомощный фактически, лишенный реальной силы идеализмъ его сменяется безжизненнымъ, безкровнымъ, нездоровымъ оптимизмомъ. Утомленный одной крайностью Чеховъ бросается въ другую прямо противоположную, но оба эти, резко противоположныя настроенiя одинаково невыносимы для него, обоими онъ скучаетъ, въ обоихъ безрезультатно, безъ всякаго удовлетворенiя изнуряется и устаетъ. Не вынося своего безусловнаго, до высшей степени обостреннаго и непримиримаго отрицанiя действительности, тяготясь безнадежнымъ разладомъ съ мiромъ, своимъ безпомощнымъ пессимистическимъ идеализмомъ, Чеховъ снова возвращается къ действительной жизни, хватается за оптимистическiй пантеизмъ, какъ утопающiй за соломинку. Поэтому въ его оптимизме чувствуется что-то нездоровое, вымученное, деланное, какая то нравственная усталость, принужденiе, насилiе надъ собой.

Пантеистическiя уверенiя Чехова въ томъ, что вся действительность, какая она ни есть, "перейдетъ въ радость для техъ, кто будетъ жить после насъ", "какъ навозъ въ черноземъ", его сплошной огульный оптимизмъ не внушаетъ къ себе доверiя читателей, здесь нетъ и тени здоровой бодрости, душевной свежести, простой безыскусственной веры въ жизнь и въ себя.

Крайняя форма этого безусловнаго оптимизма, доходящая до сплошного оправданiя всей и всякой действительности, даже всехъ "житейскихъ гадостей и мерзостей", кажется намъ въ высшей степени подозрительной, это оптимизмъ - съ отчаянiя, отъ нравственнаго переутомленiя. Въ немъ явственно слышится настойчивое стремленiе заговорить тоску души, заговорить безсилiе своего нравственнаго бога разсудочнымъ, безкровнымъ и нездоровымъ оптимистическимъ пантеизмомъ {Въ заключенiе своей последней статьи о Чехове (Р. Б. 1902 г., No 2) H. К. Михайловскiй какъ бы склоненъ видеть нечто отрадное въ возрастающемъ чеховскомъ оптимизме, хотя и онъ отмечаетъ деланность, механичность оптимистическихъ приставокъ Чехова въ конце его далеко не оптимистическихъ картинъ действительности. "Съ точки зренiя г. Чехова, пишетъ Михайловскiй, въ изображаемой имъ действительности нетъ места героямъ, ихъ неизбежно захлеснетъ грязная волна пошлости. Нужна какая-то резкая перемена декорацiй, чтобы эти отношенiя изменились. Г. Чеховъ предвидитъ ее въ более или менее отдаленномъ будущемъ. Въ конце повести "Дуэль" фонъ-Коренъ несколько неожиданно размышляетъ: "Въ поискахъ за правдой люди делаютъ два шага впередъ, шагъ назадъ. Страданiя, ошибки и скука жизни бросаютъ ихъ назадъ, но жажда правды и упрямая воля гонятъ впередъ. И кто знаетъ? Можетъ быть доплывутъ до настоящей правды..." Большею уверенностью звучитъ къ сожаленiю почти механически приставленныя слова героинь комедiй "Дядя Ваня", "Три сестры"" (179).

"Механически приставленныя" именно потому, что у Чехова нетъ здоровой веры въ жизнь. Потому - то онъ такимъ резкимъ скачкомъ переходитъ отъ неуверенныхъ размышленiй Лаевскаго (не фонъ-Корена, Михайловскiй ошибся) къ фаталистически-увереннымъ вещанiямъ героевъ драмъ, особенно "Трехъ сестеръ".}.

"давней и затаенною мыслью", что "въ этой жизни, даже въ самой пустынной глуши, ничто не случайно, все полно одной общей мысли, имеетъ одну душу, одну цель, и чтобы понимать это, мало думать, мало разсуждать, надо еще, вероятно, иметь даръ проникновенiя въ жизнь, даръ, который дается, очевидно не всемъ".

Такъ Чеховъ пытается заговорить свой испугъ передъ жизнью, смягчить болезненное, и мучительное безысходное сознанiе остраго конфликта идеала и действительности.

Примечания

1

Предисловие
Глава: 1 2 3 4 5 6