Катаев Владимир: Чехов плюс… (ознакомительный фрагмент)
Щедринское и нещедринское в русской сатире конца XIX века

Щедринское и нещедринское в русской сатире конца XIX века

Судьбы сатирического рода литературы по-разному складываются в разные эпохи. Это зависит от многих причин, не всегда очевидных. Взять хотя бы наше время: казалось, только вчера процветала перестроечная сатира, сегодня в сатире явное затишье: одни авторы продолжают клеймить давно заклейменное и разоблаченное, другие пребывают в растерянности то ли от отсутствия сопротивления материала и обстоятельств, то ли от чувства невостребованности обществом сатиры как таковой, третьи откровенно перешли к смеховому обслуживанию нового истеблишмента. Будущий историк разъяснит причины. Сегодня же небезынтересно взглянуть на судьбы русской сатиры в эпоху после Щедрина.

Вне соотнесенности с щедринской сатирой не может рассматриваться русская литературная сатира конца XIX века. Автор «Истории одного города», «Современной идиллии», «Сказок» создал как бы «эталоны» сатирического видения действительности: он чрезвычайно расширил, но в то же самое время ограничил (определил) жанровые рамки сатиры. Столь же «эталонными» стали его приемы сатирического письма. Чехов и в этой сфере творчества не мог не ориентироваться на созданное до него. Пройдя вместе со своими спутниками по юмористическим журналам полосу освоения щедринской манеры, он выработал затем иную, нещедринскую разновидность сатирического творчества.

1

Наибольшие права на соотнесенность с щедринской линией в русской литературе этого времени – у так называемой «осколочной» сатиры. Этим именем условно назовем произведения писателей – сотрудников юмористических журналов 1880-х годов Н. А. Лейкина, В. В. Билибина, Л. И. Пальмина, А. В. Амфитеатрова, В. А. Гиляровского, К. С. Баранцевича, карикатуристов В. И. Порфирьева, А. И. Лебедева и др.

«осколковцев» образцом и источником вдохновения, его имя – своеобразным знаменем. Редактор и основной автор журнала «Осколки» Лейкин сам называл себя «маленьким Щедриным»[101] (не замечая злой иронии, заключенной для него в этом сочетании). Александр Амфитеатров, став впоследствии редактором газеты «Россия», приурочит выход ее первого номера к десятилетию со дня смерти Щедрина. В нем он поместит огромный, в полстраницы, его портрет «и избранных, не без риска получить для первого номера цензурную кару, две полосы незабвенных строк сатирика из его «Забытых слов"».[102] «Это настоящая сатира. Салтыковым пахнет»[103] – такую оценку вынес Лейкин рассказу сотрудника своего журнала Антоши Чехонте «На гвозде».

Журнал «Осколки» стал в первой половине восьмидесятых годов притягательным магнитом для всех писавших «что-либо по чему-либо бьющее или куда-нибудь стреляющее».[104] Поэт «гражданских» мотивов Л. И. Пальмин писал Лейкину 7 февраля 1882 года о привлекательности для себя его журнала: «"Осколки» под Вашею редакциею начинают напоминать «Искру» в ее хорошие годы. Видно, что Вы действительно живая душа журнала и вливаете в него жизнь, насколько это возможно в наше паскудное время». И в другом письме – от 17 марта 1883 года: «Я пишу для «Осколков» все заветное, о том, на что я злюсь искренно».[105]

Чехов, в начале 80-х годов студент-медик, публиковал свои юморески под псевдонимами практически во всех органах малой прессы, выходивших в обеих столицах: «Стрекозе», «Будильнике», «Свете и тенях», «Развлечении», «Мирском толке», «Зрителе». Но среди всех юмористических журналов он выделял именно «Осколки» – вначале как читатель, затем, с 1882 года[106], как активнейший сотрудник. «"Осколки» – моя купель, а Вы – мой крестный батька»,– напишет он в 1887 году Лейкину (П 2, 164). А до этого, в 1883 году, – своему старшему брату Александру: «"Осколки» теперь самый модный журнал. <…> И немудрено. Сам видишь, в нем проскакивают такие штуки, какие редко найдешь и в неподцензурных изданиях. Работать в «Осколках» значит иметь аттестат» (П 1,63).

Одна из центральных в «осколочной» сатире – фигура Н. А. Лейкина.

Свой путь в юмористику он начал задолго до «Осколков», еще в шестидесятые годы в «Искре» В. С. Курочкина. Обласканный в самом начале пути Некрасовым и Салтыковым-Щедриным, которые приветствовали его очерки «Апраксинцы» (1863) и напечатали в «Современнике» повесть «Биржевые артельщики» (1864), Лейкин в 80-е годы своим младшим собратьям по юмористической журналистике казался живым представителем той минувшей эпохи, когда русская сатира была «весела и грозна, зла и сильна, талантлива и целесообразна. Когда ее отрицание поистине «строило разрушением"».[107]

Он вспоминал напутствие, услышанное им в юные годы от Некрасова: «У вас хорошо выходит: вы знаете быт, из которого пишете. Но одно могу посоветовать. У вас добродушно все выходит. А вы, батенька, злобы, злобы побольше. Теперь время такое. Злобы побольше».[108] За несколько лет до того Некрасов разъяснял, зачем следует «злиться», в письме к Л. Н. Толстому: «Гнусно притворяться злым, но я стал бы на колени перед человеком, который лопнул бы от искренней злости – у нас мало ли к ней поводов? И когда мы начнем больше злиться, тогда будет лучше,– то есть больше будем любить – любить не себя, а свою родину».[109] На этой «злобе», питаемой любовью к родине, была замешена сатира самого Некрасова. Та же «искренняя злость» лежала в основе «Губернских очерков» и всего последующего сатирического творчества Салтыкова-Щедрина.

Но подобная литературная позиция была совершенно чужда Толстому (ср. в его письме к Некрасову от 2 июля 1856 года: «человек желчный, злой не в нормальном положении. Человек любящий – напротив: и только в нормальном положении можно сделать добро и ясно видеть вещи».[110] Понимание любви здесь совсем не совпадает с некрасовским и салтыковским).

Глух к призыву Некрасова, хотя и по совсем другим причинам, остался и Лейкин. Дело было не только в природном добродушии молодого бытописателя. Уже в первом двухтомном сборнике сочинений Лейкина (1871), на который откликнулся сочувственной рецензией Салтыков-Щедрин, стала очевидной сугубо натуралистическая природа его рассказов из жизни петербургских купцов, приказчиков, ямщиков. В них, писал сатирик, «читатель не встретится ни с законченною драмою, ни с характерными типами, но познакомится с целою средой, обстановка которой схвачена очень живо и ясно» (9, 421[111]).

Лейкин не оправдал пожелания Некрасова, хотевшего видеть в лейкинских произведениях «злобы побольше». В юмористике он прокладывал свой путь.

– призывам к сатирикам отказаться от «глумления» над изображаемой российской действительностью, высмеиваемое «малое» «возвышать до великого». Подобные призывы, обращенные к автору «Истории одного города», содержались в статье А. С. Суворина «Историческая сатира» (1871). Щедрин, не вступив в публичный спор о своем детище, использовал для ответа Суворину и иным «сентиментальничающим народолюбцам» примеры из того же лейкинского двухтомника: «порицательное отношение к подобной действительности могло ли быть названо глумлением над нею? Может ли, например, г. Лейкин быть привлечен к ответственности за то, что апраксинский торговец является у него в образе купца Шибалова, а не Перикла?» (9, 424). Лейкин, которого «направленческая» критика, начиная с Н. К. Михайловского, и особенно советское литературоведение (см. работы Л. М. Мышковской, В. В. Ермилова, С. Е. Шаталова, К. Д. Муратовой и др.[112]) неизменно и однозначно рассматривали как «безыдейного юмориста», писали о «сорной траве лейкинщины», которая стремилась задушить чеховский талант, отнюдь не столь однозначен. На рубеже 70-х годов его произведения, как видим, берутся Салтыковым-Щедриным как слово союзника, как материал для подкрепления щедринской концепции сатиры. Он получил как бы благословение великого сатирика на объективное, не сентиментальное изображение жизненных явлений: «Мы можем сказать г. Лейкину: да не смущается сердце его. Пусть он имеет в виду одну истину, и результат этой истины будет гораздо плодотворнее, нежели всевозможные гимнастические упражнения с низведениями и возвышениями» (9, 425).

Поэтому, когда встречаешь в недавних работах упреки Лейкину в том, что, изображая отрицательно купца, он, в отличие от других писателей, не провозглашал веры в потенциальные силы русского народа, страдал неверием в народные силы[113], что «процесс исторического развития полностью выпал из поля зрения Лейкина»[114], видишь, что это те же нормативистские оценки и приговоры, абсолютно не соответствующие духу произведений Лейкина, восходящие к борьбе Суворина и Михайловского за своеобразно, хотя и несходно понимаемую ими «идейность сатиры».

В 70-е годы, да и позже, Лейкин честно стремился остаться верным духу демократического шестидесятничества. (В эти годы он, по словам А. Амфитеатрова,– «меньшой брат» Островского, Писемского, Слепцова, Левитова.[115]) Другое дело, что выбрал он при этом путь, наиболее соответствовавший его понятиям, склонностям и возможностям.

Сам вышедший из купеческо-приказчичьей среды, Лейкин видел задачу в том, чтобы бороться с темнотой и невежеством своих собратий путем приучения их к ежедневному чтению: «Отрешиться от тех понятий, среди которых вырос, человек может только путем образования, путем чтения, а наш петербургский народ разве читает что-нибудь? Даже петербургское купеческое сословие начало кое-что почитывать только с возникновением малой прессы, на которую, при всяком удобном случае, нападает большая пресса. В деле приучения петербургского купеческого сословия к чтению малая пресса имеет неоспоримые заслуги».[116]

О том, что творчество Лейкина решало, и до определенной степени успешно, просветительские задачи, говорилось в его некрологе: «Создав популярный жанр литературы, Лейкин привязал к нему громадную аудиторию, которая, ища в его произведениях занимательное чтение, стала привыкать к газете, стала читать, развила в себе потребность в этом чтении и этим самым уже поднялась в своих культурных запросах, в своих духовных потребностях».[117] Это, можно добавить, та самая «улица» и нужная ей газета, о которых Салтыков-Щедрин писал в «Письмах к тетеньке» (14, 407–409).

– замкнутость в раз навсегда избранном круге персонажей; они же – читатели лейкинских «сцен» и «сценок». Отсюда – неизбежное однообразие, которое, ввиду чрезвычайной плодовитости автора, почти ежедневно выходившего к публике, не могло не бросаться в глаза современникам. «В огромном большинстве его пьесок (а их у него до пяти тысяч!), – писал Вл. Михневич, – одни и те же действующие лица: неизбежный купец, или «сам», глупый, невежественный, грубый или пьяный, благодаря этим качествам попадающий в различные комические положения или еще чаще просто мелющий смешной вздор; жена его, или «сама», – сырая купчиха, оказывающаяся на несколько вершков глупее и невежественнее своего супруга; при них, конечно, чады и домочадцы – такие же глупые, как родители, но еще приперченные городской деморализацией, фанфаронством и бездельничеством, «саврасы без узды» обоего пола: наемные лавочные «молодцы» – плуты и штукари; разбитные и вороватые кухарки, обломы-дворники, сторожа и швейцары из отставных унтеров, фигурно изъясняющиеся на солдатском жаргоне; мелкие чиновники, «коломенские салопницы» и тому подобный люд. Все эти лица давно уже возведены г. Лейкиным в законченные, превосходно отделанные типы, и теперь он только сводит их на ежедневные rendez-vous, заставляет высказывать нелепости по поводу разных газетных фактов, и в этих уморительных разговорах все содержание и вся соль его сценок, при чтении которых, однако ж, невозможно не посмеяться».[118]

Появлявшиеся ежедневно, без перебоев, с почти машинной регулярностью, лейкинские публикации в «летучих заметках» «Петербургской газеты», а также в «Стрекозе», а впоследствии в «Осколках», разумеется, не могли быть равноценными и тем более значительными. Принятые на себя требования «смеходейственного жанра» (выражение того же Вл. Михневича) то и дело вели Лейкина к скатыванию в пустяки и мелочи. «Учителем он не был, но забавником был, и преталантливым», – писал А. Амфитеатров после смерти Лейкина, характеризуя лейкинское «амплуа первого газетного увеселителя и любимого комика петербургской публики».[119]

Действительно, популярность Лейкина в кругу его читателей достигала анекдотических размеров. И. Ясинский вспоминал свой разговор о Лейкине с гостинодворским приказчиком в конце 70-х годов:

– Прогрессивный писатель, на каламбурном амплуа собаку съели, первоклассный сатирик, смело можно аттестовать.

– Помилуйте, вроде Щедрина?

– Не слыхали-с; с нас господина Лейкина достаточно. Каждый день читаем только господина Лейкина.[120]

В 1882 году «Петербургская газета» поместила «сцену-факт» под заглавием «Мнимый Лейкин»: некий цирюльник на балу в купеческом клубе выдает себя за Лейкина, купец угощает его и везет к себе домой, потом, узнав обман, выгоняет. Купец в этой сцене, между прочим, говорит о Лейкине: «Славно он пишет! Я все сочинения его купил… дочка читает… Остряк большой руки… Вся Россия его знает – вот кто он такой!».[121]

Через четыре года Чехов напишет о вытеснении Лейкина с его места во мнениях и вкусах читателя: «Провинция <…> перестала уже читать его, но он продолжает еще быть популярным» (П 1, 205). И еще через месяц: «Лейкин вышел из моды. Место его занял я» (П 1, 231). Лейкин уступил – но кому? Чехову! – в творческом соревновании, в которое тот с ним вступил, взявшись за «лейкинский» жанр.

По крайней мере, две заслуги Лейкина должны быть отмечены историком литературы. Одна из них – разработка жанра юмористической сценки, в котором он явился непосредственным предшественником Чехова.[122] («Легкий газетный жанр «сценки», – заметил еще А. Амфитеатров, – конечно, обязан возникновением и существованием своим более, чем кому-либо, именно Н. А. Лейкину».[123]) Другая его заслуга – редактирование журнала «Осколки».

Называя себя «ревностным» читателем Лейкина (П 1, 60), Чехов имел в виду Лейкина «доосколочного». Вторая половина 70-х – начало 80-х годов – вот полоса, которую можно назвать вершинной на долгом пути Лейкина, автора сценок и юмористических рассказов. Чтобы понять, почему Лейкин мог быть для Чехова, пусть на недолгое время, авторитетом в определенной области, следует обратиться к ранним сборникам его рассказов и сценок, составленных из материалов, печатавшихся вне «Осколков», большей частью в «Петербургской газете». В 1879– 1885 годах вышло одиннадцать сборников Лейкина (в 1879 – «Неунывающие россияне», «Шуты гороховые», «Наши забавники», «Ради потехи»; в 1880 – «Саврасы без узды», «Медные лбы», «Мученики охоты»; в 1881 – «Гуси лапчатые»; в 1882 – «Теплые ребята»; в 1883 – «Караси и щуки»; в 1885 году – «Цветы лазоревые»[124]).

«захлебываясь» от удовольствия, давали предельно узнаваемые картины повседневной жизни, содержали меткие лейкинские словечки, становившиеся затем порой крылатыми выражениями. И многие из них были продиктованы бескомпромиссным неприятием темных сторон жизни купечества, презрением ко многим из «краеугольных камней» русской действительности – тем, что заслужило одобрение в рецензии Щедрина.

Степень оппозиционности и вообще остроты лейкинских сценок преувеличивать, конечно, не следует. К середине 80-х годов, с ужесточением цензуры, какая бы то ни было острота исчезнет из них полностью. Но к этому времени его значение уже будет измеряться не его собственным писательством, но редакторством в его детище – журнале «Осколки». О разной ценности этих двух лейкинских ипостасей пишет в 1886 году Чехов: «Человечество ничего не потеряет, если он перестанет писать в «О<сколк>ах», но «О<скол>ки» потеряют, если он бросит редакторство» (П 1, 205). Ко времени «Осколков» Лейкин-писатель исчерпал себя. Зато Лейкин-редактор сумел сплотить вокруг своего журнала лучшие силы русской юмористики.

Единоличным редактором «Осколков» Лейкин стал с декабря 1881 года. И сразу заявил программу, отличающуюся от программ других юмористических журналов.

Старшая сестра по санктпетербургской юмористике, «Стрекоза», заявляла о программе следующими стихами на обложке своего первого номера: «Бокалы выше! Дружно пьем / За все, что весело и мило! <…> / За красоту и за любовь. / За остроумный смех без злости!».[125] Смех без злости – прямо противоположное тому, что проповедовали Некрасов (вспомним его: «Злобы, злобы побольше!») с Салтыковым – сознательный отказ от общественной сатиры в духе и формах 60-х годов. По более или менее сходной – «елейно-юмористической»[126] – программе строилось содержание и других, в основном московских, журнальчиков.

До прихода Лейкина и «Осколки» извещали: «Все веселое и легко читающееся найдет себе место в журнале»[127]; то есть программа долейкинских «Осколков» строилась по типу программы «Стрекозы». Программа новых «Осколков» звучала гораздо острее, зубастее:


В рисунке, прозе и стихах,
Неумолимы, злы и колки,
Язвить намерены «Осколки»
Все, что к перу питает страх

Объявляя себя «злыми», лейкинские «Осколки», по крайней мере в декларации, начинали исповедовать некрасовско-салтыковский взгляд на сатиру. Начало лейкинских «Осколков» совпало с приходом в журналистику группы молодых юмористов. «Мы все, пишущие по смешной части» (2, 450),– называет себя и своих собратьев по малой прессе А. Чехонте.

Каждый приходивший на страницы «Зрителя», «Будильника», «Стрекозы» должен был осваивать давно сложившиеся жанровые каноны: пародии, подписи к рисункам, календари, шуточные афоризмы, комические словари, отчеты, руководства, курьезные объявления – все, что подходит под широкую жанровую рубрику юмористической «мелочишки». Чехов, как и в случае с лейкинской сценкой, быстро освоил и далеко превзошел готовые каноны; большинство же его собратьев этим жанровым репертуаром и ограничивалось.

Не только жанры, но и темы, и стиль юмористических журналов находились как бы в общем пользовании. Александр Кугель вспоминал: «Бывало, сидишь над листом бумаги и придумываешь разные каламбуры или якобы сентенции и юморески, или что-нибудь пародическое. Например, антитезы а 1а Виктор Гюго: «Черт и ангел! Рай и ад! Зубной врач и мозольный оператор!» И т. п. <…> Помню такую мысль, достойную Лябрюера и Ларошфуко: «Наряд – оружие женщины. Поэтому побежденная женщина слагает свое оружие"».[129] Другой восьмидесятник, А. Амфитеатров, замечал: «Это был шутливый тон эпохи, притворявшейся, что ей очень весело. <…> Худо ли, хорошо ли, все острили, «игра ума» была в моде».[130]

На этом узком жанрово-стилевом пространстве возникали свои авторитеты, законодатели вкусов. Тот же А. Амфитеатров свидетельствует: «Никто не писал так называемых «мелочей» забавнее и благороднее, чем И. Грэк».[131] Писатель-юморист Виктор Викторович Билибин, писавший под этим псевдонимом свои «мелочишки», стал, как и Лейкин, на первых порах своеобразным ориентиром для молодого Чехова, вступившего в область юмористики.[132]

«Осколков» активно сотрудничал в юмористических журналах, особенно в «Стрекозе». Он быстро сделал себе имя и завоевал определенное положение в юмористической литературе. Направленность и уровень его доосколочного творчества отразил первый сборник Билибина, вышедший в начале 1882 года. Развернутое заглавие сборника дает почти исчерпывающее представление о его содержании: «Любовь и смех. Веселый сборник. Повестушки, рассказы, сценки, очерки, пародии, анекдоты, шутки и пр., и пр., и пр. Кроме того, самое верное предсказание на 1882 год. Соч. И. Грэк (Посвящаю моей любезнейшей теще)». Первый сборник Билибина – наглядный образец «хитросплетенного и единственно к формальной цели направленного остроумничанья»[133], господствовавшего в журнальной юмористике.

Но с приходом Билибина в новые «Осколки» (где он стал секретарем редакции) его произведения поднялись на более высокий уровень. Наиболее активный автор лейкинского журнала, Билибин внес существенно новые черты в юмористическую мелочишку, начав ориентироваться на щедринские образцы.

Принято считать, что «осколочная» юмористика вторична и несамостоятельна, питается крохами со стола «большой» сатиры. Во многом это действительно так.

В первые годы существования «Осколков» Лейкин стремился возродить одну из традиций шестидесятых годов: выпускать юмористический журнал, который на своем уровне следовал бы за программой главного печатного органа демократии. «Осколки» хотели быть новой «Искрой» при «Отечественных записках» Салтыкова-Щедрина. Это было сразу замечено современниками. 10 февраля 1883 года Л. Пальмин писал Лейкину: «В «Осколках» живет дух «Искры» прежних лет, хотя, к сожалению, еще многого недостает, что я, разумеется, приписываю не Вашей вине, а во многих отношениях неблагоприятным условиям наших дней».[134]

Оговорки о неполном выполнении «Осколками» задуманной программы здесь неслучайны. Иллюстрацией к ним может служить карикатура «В пределах возможного», помещенная на первой странице 29-го номера «Осколков» за 1883 год (рис. В. И. Порфирьева, тема Л<ейкина> и Б<илибина>. На рисунке изображены две группы. Одна – писатели-сатирики (в руках у них перья, на которых написано: «юмор», «сатира», «обличение») – с гневом выступает против другой (на флажках, которые держат те, написано: «интендант», «теща», «кассир», «коммерсант», «полудевица», «банкир», «рогоносец»). Подпись под карикатурой: «Современные поэты-сатирики, с дозволения Аполлона и прочего своего начальства, яростно нападают на заклятых врагов, являющихся козлищами отпущения и великодушно отданных им начальством на заклание». И рисунок, и подпись ясно показывают, что сотрудники «Осколков» признавали ограниченность и мелкотемье своей сатиры, но считали их вынужденными.

«Литературная энциклопедия», «Веселые картинки», «Я и околоточный надзиратель».

«– Я так называемую юмористическую литературу не одобряю. <…> Вы с отрицанием и насмешкою обо всем толкуете… Я, знаете ли, говорю откровенно, я бы юмористическую литературу того, похерил бы… Не время смеяться…», – поучает писателя-юмориста околоточный надзиратель и предлагает такие «рекомендации»: «– О доблестях пишите военных и гражданских, внушайте печатным словом страх и повиновение, любовь к отчизне, о необходимости военной службы и об умеренности в спиртных напитках также… Ну, наконец, я понимаю, для более образованных читателей возможны этакие любовные описания, этакие романы…». А затем выкладывает набор собственных «стихотворений»: список всех домовладельцев города С. -Петербурга в стихотворной форме; «Мысли дворника, страдающего зубною болью, но принужденного дежурить ночью»; «Ода в честь частного пристава».[135]

И все-таки нельзя недооценивать, что в этих крайне неблагоприятных для сатирического творчества условиях, когда лишь самые невинные темы могли быть затрагиваемы «с дозволения начальства», «Осколки» ориентиром для себя выбрали щедринскую сатиру. С января 1883 года, когда во главе цензурного ведомства стал Е. М. Феоктистов, и до апреля 1884 года, когда реакционные силы добились закрытия «Отечественных записок», – в эти предгрозовые месяцы «Осколки» не раз находили способ высказаться в поддержку щедринской сатиры.

Такова серия заглавных рисунков В. И. Порфирьева на первой странице журнала. В № 2 за 1883 год – «Борьба за существование (По Дарвину)»: русские газеты изображены в виде рыб в аквариуме, а кран со свежей водой затыкает некая рука. В № 17 за тот же год – «На прогулке», со стихотворным диалогом И. Ланского:

Он <русский журнал, с головой Салтыкова-Щедрина, с надписью на обложке «Отечественные записки»>:


И раз лишь в месяц выхожу.

Она <русская газета, с надписью «Новости»>:

Ах, от сухотки все худею,
На лист сухой я похожу.

Потребен воздух нам… на воздух!

Он:

Но как же будем здесь гулять,
Где испаряет лишь навоз дух?

Рисунок и подпись перекликались с щедринской темой «торжествующей свиньи» – засилья реакционных сил в русской печати. В № 27 за тот же год появился рисунок «Деревенский рыболов» (тема Л<ейкина> и Б<илибина>. На изображенном бывшем барском доме надписи: «Убежище Монрепо, быфшая графа Кутилова, а ныни купца Разуваева. Питейный дом. Мелочная лавочка на книшку. Покупка хлеба на корню». На балконе Разуваев, у которого вместо головы кулак, и такой же сынишка: они забрасывают вниз, где толпятся мужики, удочки с зелеными штофами. И рисунок, и надписи – иллюстрации к сатирическому циклу Щедрина «Убежище Монрепо».

– щедринские темы, образы, словарь – просматривается в большинстве сатирических произведений Билибина, появившихся в эти месяцы в «Осколках». Со страниц «Убежища Монрепо», «За рубежом» пришли в «мелочишки» и Билибина, и Чехова емкие щедринские формулы-характеристики разгула политического сыска и полицейского произвола: «чтение в сердцах», «сердцеведение» становых и урядников, «торжествующая свинья» и др. Пропавшая совесть в «Дневнике происшествий» Билибина – образ, пришедший из сказки Щедрина «Пропала совесть». Насмешки Билибина и других осколковцев над «патриотической» московской публицистикой или над «Красой Демидрона» – «Новым временем» – перекликаются с выпадами Щедрина против газет Каткова и Аксакова в цикле «За рубежом» и против суворинской газеты – в «Современной идиллии».

Примеров таких, вторичных по отношению Щедрину, сатирических выпадов в произведениях Билибина (как и молодого Чехова) можно привести немало.[136] Именно под воздействием щедринского творчества, в следовании за Щедриным могла возникнуть «осколочная» сатира.

Жанр юмористической миниатюры, «мелочишки», давал возможность не только копировать достижения «большой» сатиры. Лучшие произведения этого жанра подтверждают, что у юмористики малой прессы была своя область. Ею решались свои, присущие только ей задачи, не решавшиеся большой сатирой. Тут свой читатель, отличный от читателя толстых журналов, своя доходчивость, оперативность, свои жанры и во многом своя поэтика.

Особенно часто Билибин и Чехов в «мелочишках» прибегают к своеобразной поэтике абсурда. Очевидно, доведение до нелепости какого-либо утверждения или изложение с невинным видом вопиющей бессмыслицы позволяло наиболее наглядно и кратко представить суть изобличаемого явления.

Таково у Билибина использование абсурдных силлогизмов для доказательства того, почему «чиновники не берут взяток», «русские войска непобедимы», «исправники не совершают растрат казенных денег» и «происходят университетские беспорядки» («Если бы»; «Осколки», 1883, № 24). Сходные «если бы» приходят в голову героя чеховских «Несообразных мыслей» (3, 7– 8). Читатель билибинских «Записок сумасшедшего писателя», которые начинаются заявлением: «Вот глупости говорят, что писать теперь нельзя!.. Сделайте милость, сколько угодно, и в стихах и в прозе!..» («Осколки», 1883, № 26),– должен был в конце приходить к прямо противоположным умозаключениям.

«абсурдизмы» тоже, в конечном счете, восходят к традициям Щедрина, а также Козьмы Пруткова. Но «осколочная» сатира, сделав поэтику абсурда едва ли не основным своим оружием, расширила тематическое и жанровое ее применение, сделав многие открытия «большой» сатиры достоянием «улицы», новых кругов русских читателей. В этом заключается ее пусть и ограниченное, но несомненное общественное и литературное значение.

«Осколочной» сатире был отпущен очень короткий век. Уже в 1884 году фельетонист Вл. Михневич констатировал: «Правление г. Феоктистова ознаменовалось важными и решительными мерами в охранительном духе; известная часть журналистики так называемого «либерального направления» потерпела крушение; контрабандная междустрочная словесность, с успехом провозившаяся прежде через цензурную таможню, ныне, подвергнутая тщательному досмотру, пресечена: столь процветавший еще недавно эзоповский язык вовсе изъят из обращения на печатных листах. Вообще, нужно отдать справедливость, никогда еще наша цензура не стояла до такой степени на высоте своего призвания, никогда она не была так проницательна, так бдительна и строга, как под руководством г. Феоктистова».[137] Борьба правительства с литературой, в первую очередь с периодической печатью, имела два вида: ограничение круга вопросов, о которых разрешалось писать, и непосредственные преследования тех или иных органов печати.[138]

Наступившая реакция убивала всякую возможность полнокровной сатиры. Лейкин – редактор и автор «Осколков» – или трусит, сознательно избегая всякого заострения, или подвергается «мамаевым нашествиям» цензуры. Окончательно сломлен Лейкин был именно в середине 80-х годов. 10 октября 1885 года он писал Чехову о «погроме», учиненном цензурой в 40-м номере: «…сам журнал еле уцелел. Наутро я был вызван в цензурный комитет, и председатель объявил мне, что журнал будет запрещен, если я не переменю направление, что цензор вымарывает статьи, но против общего направления, против подбора статей он ничего не может сделать и что тут виноват редактор. Объявил мне также, что начальник Главн<ого> Упр<авления> по делам печати вообще против сатирических журналов и не находит, чтобы они были необходимы для публики. <…> Дамоклов меч висит, и надо хоть на время сократиться. Против рожна не попрешь!»[139]

За год до этого, в 1884 году, были закрыты «Отечественные записки». О наступлении реакции в литературе и журналистике свидетельствуют данные, приведенные А. В. Коротаевым[140]:

Число не пропущенных цензурой произведений в «Осколках»:

– 8

1882 – 10

1883 – 20

1884 – 76

1885 – 48

– 50

1887 – 9

1888 – 5

Чехов отвечал на вышеприведенное письмо Лейкина: «Погром на «Осколки» подействовал на меня, как удар обухом… С одной стороны, трудов своих жалко, с другой – как-то душно, жутко… Конечно, Вы правы: лучше сократиться и жевать мочалу, чем с риском для журнала хлестать плетью по обуху. Придется подождать, потерпеть… Но думаю, что придется сокращаться бесконечно. Что дозволено сегодня, из-за того придется съездить в комитет завтра, и близко время, когда даже чин «купец» станет недозволенным фруктом. Да, непрочный кусок хлеба дает литература, и умно Вы сделали, что родились раньше меня, когда легче и дышалось и писалось…» (П 1, 166).

Здесь интересны и указание на то, что в Лейкине Чехов поначалу видел шестидесятника, представителя иной литературной эпохи, «когда легче и дышалось и писалось», и предсказание того, что путь, на который обрекал себя Лейкин («сокращаться»), поведет к окончательной утрате всех былых позиций («придется сокращаться бесконечно»). Пути Чехова и Лейкина разошлись с середины 80-х годов. Лейкин и вместе с ним сотрудники «Осколков» уйдут в дачную, охотничью и т. п. тематику. Юмор журнала будет становиться все благодушнее, беззубее, потакая вкусам обывательского читателя, «полуинтеллигенции» (А. Амфитеатров).

2

Представление о призрачности, пустоте (пустомыслии, пустословии, пустоутробии) зла и его носителей питало сатиру Щедрина.[141] Годы правления Александра III должны были, кажется, подпитывать подобное представление, давать все новый и новый материал для создания образов, подобных Иудушке, ташкентцам, Топтыгиным. Чего стоило пребывание царя не в столице, а в Гатчине и при этом усиление репрессивных мер, подавление любой оппозиционности, явное желание «подморозить» Россию, антипатичность фигур, поддерживающих правительственный курс (К. П. Победоносцев, Д. А. Толстой, В. П. Мещерский и др.). И русская литература дала образы, равные по силе обобщения щедринским: Хамелеон, Унтер Пришибеев, Человек в футляре.

Однако видеть лишь эти, реакционные и консервативные черты режима Александра III (а только такое видение господствовало в историко-литературных работах в советский период) – односторонность и упрощение. И такой односторонний и упрощенный подход определял осмысление сатирических тенденций в литературе этого времени.

Сатира питается общими настроениями, господствующими в умах образованной части общества. Мироощущение полутора десятилетий, на которые падает царствование Александра III, наиболее известно, пожалуй, по романтическим формулам Александра Блока: «года глухие», «мы, дети страшных лет России», «Победоносцев над Россией простер совиные крыла»… Целью политики правительства в отношении общественных умонастроений и движений было любой ценой остановить брожение и недовольство, приобретавшее к началу 80-х годов опасные размеры. Рядом репрессивных действий это было достигнуто, и на месте былой возбужденности и политизированности в обществе воцарились страх преследований и апатия. Это состояние нашло отражение в обобщенных образах Чехова: палаты № 6, или целого города, скованного страхом перед ничтожным человеком в футляре.

Но, повторим, отрицательными характеристиками политика правительства в эти годы не исчерпывается, и отношение к ней, а значит, и общественные настроения не были однозначно отрицательными. Свидетельства многих авторитетных современников эпохи говорят о благожелательном отклике, который встретили другие моменты внутренней и внешней политики правительства.

укрепление национальной валюты и т. д. Расцвету точных и гуманитарных наук способствовала политика внутреннего умиротворения. Умиротворение – пусть мнимое и непрочное, – внесенное в смятенные умы, обратило молодые силы страны на созидательный, а не разрушительный путь. В науке, культуре возросла цена завершенного, а не прерванного из-за ухода в революцию образования. После смерти Александра III благодарные слова памяти царя-миротворца, высказанные Д. И. Менделеевым, В. О. Ключевским, В. В. Докучаевым и другими учеными, были вполне искренними и отражали значительную часть общественного мнения. Не случайно эпоха Александра III позже заслужила название эпохи «мысли и разума» у столь разных деятелей, как либерал-кадет Р. М. Бланк и подхвативший эту формулу В. И. Ленин.[142] Да и сам облик Александра III, хранителя семейных начал, вызывал, особенно в сравнении с сомнительной моральной репутацией его отца, у многих симпатии.[143]

Но это означало и подрыв концепции призрачности – традиционной основы сатирического изображения русской жизни. Наоборот, огульная критика действий правительства, игнорирование очевидных достижений экономики, науки и культуры, «огульные суждения и осуждения» заслужили презрительное отношение со стороны того же Д. И. Менделеева[144] и других ученых, видевших не только призрачное, помпадурство и ташкентство, но и реальные прогрессивные перемены в жизни любимой родины. Такое изменение общественного отношения к критике и отрицанию чем-то напоминало отношение А. И. Герцена к «желчевикам», предостерегавшего сатириков 60-х годов от очень опасных, с его точки зрения, для хода реформ нападок. Общество в лице уважаемых представителей лишало своей поддержки традиционно сатирическую позицию.

Стоит вспомнить также отрицательное отношение к сатире такого выразителя умонастроений эпохи, как В. В. Розанов. Для него, как и для его идейных единомышленников, имя Щедрина также стало символом, но уже обратной значимости. «…В круге людей нашего созерцания считалось бы невежливостью в отношении ума своего читать Щедрина. За 6 лет личного знакомства со Страховым я ни разу не слышал произнесенным это имя. И не по вражде. Но – «не приходит на ум"».[145] Предчувствуя роковые последствия того разрушения, которое могло ожидать существующий в России строй, Розанов возлагал вину за грозящий (а потом осуществившийся) апокалипсис на критически-обличительные тенденции русской литературы, начало которых он вел от Гоголя. «После Гоголя, Щедрина и Некрасова совершенно невозможен никакой энтузиазм в России. Мог быть только энтузиазм к разрушению России».[146]

Правда, уже перед смертью Розанов скажет: «Щедрин, беру тебя и благословляю».[147] И к Щедрину также относятся его слова, обращенные к Гоголю: «Целую жизнь я отрицал тебя в каком-то ужасе, но ты предстал мне теперь в своей полной истине». Но здесь мы говорим об отношении Розанова к литературе «отрицающей» в эпоху рубежа XIX и XX веков.

И Менделеев, и Розанов, хотя и с разных позиций, выразили неблагоприятные для социальной сатиры умонастроения части русского общества. И это уже не внешние, цензурные, а внутренние, связанные с общественной психологией препятствия для ее полнокровного существования.

3

Отношение к сатире (щедринского типа) творчества крупнейшего писателя эпохи Чехова дает немалый материал для суждений о путях развития сатиры на рубеже веков и о щедринских и нещедринских ее формах.

Чехов – по складу своего таланта один из гениев мировой юмористики – вступив в начале 80-х годов под знамена «Стрекозы», «Будильника» и «Осколков», хотел сперва честно, со всей ответственностью служить задачам, которые время ставило перед «пишущими по смешной части». «Мы» в чеховской сценке «Марья Ивановна» – одном из немногих теоретических самовыражений писателя – относилось и к Лейкину, и к самому Чехову, который не отделяет себя в это время от остальных собратьев по юмористическому стану: «Хотя она (юмористическая литература. – В. К.) и маленькая и серенькая, хотя она и не возбуждает смеха, кривящего лицевые мускулы и вывихивающего челюсти, а все-таки она есть и делает свое дело. Без нее нельзя. Если мы уйдем и оставим поле сражения хоть на минуту, то нас тотчас же заменят шуты в дурацких колпаках с лошадиными бубенчиками да юнкера, описывающие свои нелепые любовные похождения по команде: левой! правой! Стало быть, я должен писать <…>. Должен, как могу и как умею, не переставая».[148]

И, как лучшие из «осколковцев», Чехов не мог пройти мимо щедринского воздействия.

влияние на молодого Чехова. Об этом говорят и восхищение Чехова щедринской сказкой «Праздный разговор» (П 1, 198), и его итоговая оценка Щедрина в письме к Плещееву (П 3, 212–213); наконец, тот факт, что некоторые вещи Чехова в «Осколках» казались Лейкину, как, можно полагать, и другим современникам, «щедринскими» по сатирической заостренности. Но, как было сказано выше, нельзя недооценивать опосредующее звено между Чеховым-юмористом и «большой» русской сатирой. Таким опосредующим звеном и была «осколочная» сатира: сборники Лейкина конца 70-х – начала 80-х годов и осколочные «мелочишки» Билибина.

В овладении щедринской манерой, известной стилизации «под Щедрина» молодой Чехов был не одинок: по этому же пути шли в 1883–1884 годах и другие сотрудники «Осколков». Поэтому неточно утверждение о том, что Чехов наследовал традиции большой русской литературы, в том числе традиции Салтыкова-Щедрина, вопреки «среде Лейкина и Билибина», независимо от нее.[149] В общем масштабе творчества Чехова «щедринские» стилизации приобретают особый смысл. Непродолжительность «щедринской полосы» в творчестве Чехова, с одной стороны, и Лейкина и Билибина, с другой, объясняется принципиально различными причинами; но следование за Щедриным не было привилегией одного Чехова: в этом как раз сказался дух избранной им литературной среды.

Оговорки исследователей о том, что сатирические миниатюры молодого Чехова не достигали подлинно щедринских глубины и размаха[150], разумеется, справедливы. Но не следует упускать из виду закономерность творческого развития Чехова, которая и в разгар щедринских влияний позволяет видеть в нем писателя со своей главной темой, идущего своим путем. Щедринская манера письма была не «чужда»[151] творчеству Чехова, а нашла в нем строго ограниченное применение. Здесь следует говорить не о подражании и не о соревновании, а о стилизации.

Прибегая в отдельных произведениях к щедринской манере, создавая произведения и отдельные образы в духе Щедрина, Чехов творчески осваивал один из наиболее близких ему идейно вариантов отношения к действительности. Но исключительного следования по этому пути у Чехова никогда не будет; столь же блестяще он овладеет и иными традициями, представлявшимися Чехову иными «правдами» в искусстве и жизни. Это проявится уже вне юмористической сферы его творчества.

Не будем забывать, что вовсе не одна юмористика была колыбелью чеховского творчества. Оказавшись волею судеб в стане «завсегдатаев юмористических журналов (непременных членов по юмористическим делам присутствия)» (2, 451), Чехов одновременно пытался найти себя в далеких от юмористики областях. Уже до начала работы в «Осколках» он был автором серьезной драмы в четырех действиях; одновременно с юмористическими мелочишками он пробовал себя в рассказах типа «Живой товар», «Цветы запоздалые», а затем не только в детективно-пародийной, но и социально-психологической «Драме на охоте».

чистоты жанра. А Чехов, пославший в «Осколки» своих «Вора» и «Вербу», ответит, что он и не думает держаться «рамок в пользу безусловного юмора»: «Упаси Боже от суши, а теплое слово, сказанное на Пасху вору, к<ото>рый в то же время и ссыльный, не зарежет номера. (Да и, правду сказать, трудно за юмором угоняться!.. Иной раз погонишься за юмором да такую штуку сморозишь, что самому тошно станет. Поневоле в область серьеза лезешь)» (П 1, 67). А поэт Л. И. Пальмин, посылая в «Осколки» свое стихотворение «Июньская ночь», жаловался Лейкину: «Ты как-то злобно преследуешь красоты природы и скажешь, что тут нет никакой сатиры».[152] Действительно, теплота, лиризм, описания природы – все это казалось редактору «Осколков» чем-то ненужным и опасным для «определенности физиономии» журнала.

При узкоутилитарном понимании задач юмористики (вспомним: печатается в «Осколках» лишь «что-либо по чему-либо бьющее или куда-нибудь стреляющее») не только описания природы были излишни. Побывав в доме Лейкина в Петербурге, Чехов быстро нашел общий язык с двумя лейкинскими домочадцами: кучером Тимофеем и забавным мальчуганом Федей, приемным сыном Лейкина. Бородатый Тимофей оказался заядлым рыболовом: по замечанию Чехова, он «хоть и глуп <…>, но симпатичен и немножко поэт» (П 1, 250). Такая характеристика вызвала неудовольствие Лейкина: «Пожалуй, что и так, но ведь он нанят для работы, а не для рыбной ловли удочкой» (см.: П 1, 445). Человеческая, жизненная сложность, даже такая, как совмещение глупости с поэтичностью в натуре кучера Тимофея, Лейкина не интересовала в литературе, как и в быту. А Чехова вот такие характерологические сочетания, сложные и неоднозначные, начинают интересовать по преимуществу.

Это находит отражение в замечаниях, брошенных Чеховым в его письмах товарищам по юмористике. Причины литературных неудач брата Александра – Агафопода Единицына – он видит, между прочим, в том, что тот придерживается традиционных для «классической» сатиры конфликтов и распределения авторских симпатий: «Брось ты, сделай милость, своих угнетенных коллежских регистраторов! Неужели ты нюхом не чуешь, что эта тема уже отжила и нагоняет зевоту?» (П 1, 176). Литератору Н. А. Хлопову он пишет о необходимости иного, чем в юмористике, подхода к изображению человека: «Фигура писаря в пиджачке и с клочками сена в волосах шаблонна и к тому же сочинена юморист<ическими> журналами. Писаря умнее и несчастнее, чем принято думать о них» (П 2, 200).

«Средний человек», который пытается «ориентироваться в жизни», – вот что все больше привлекает Чехова-художника. В уже упоминавшейся «Марье Ивановне» повествователь замечает: «Ничего не разберешь на этой земле!» (2, 312) – вывод, к которому придет и повествователь философской повести «Огни»: «Ничего не разберешь на этом свете!» (7, 140). В чеховском анализе таких попыток «ориентироваться», «разобрать» что-то «на этой земле» выявились глубина и серьезность, которые юмористической сценке или «мелочишке» не снились.

Любопытно, что углубление Чехова «в область серьеза» также соотносимо с определенными тенденциями щедринского творчества

В последних сказках, в «Забытых словах» сатирик выступает с литературных и общественных позиций, бесконечно далеких от узкоутилитарного взгляда на сатиру, свойственного его подражателям и эпигонам, и лишь исходно связанных с реалиями «освободительного движения», конкретно-исторической ситуацией в России.

В них сатирик в полный голос говорил о тех человеческих, христианских идеалах, которыми также вдохновлялось его творчество. Вся его сатира, как становится ясным, была обличением забывших эти идеалы, средством напомнить о них людям. Но 80-е годы принесли Щедрину и ощущение исчерпанности прежних художественных путей. Он понимал необходимость «переломить свою природу» (16.2, 328): «Надо новую жилу найти, а не то совсем бросить» (там же).

Таким новым путем стало для Щедрина углубление в проблему «среднего человека», «мелочей жизни» – то, к чему со своей стороны шел в те же годы Чехов. И здесь стоит уточнить некоторые устоявшиеся представления о соотношении произведений позднего Щедрина, обратившегося к «партикулярным сюжетам» и «бытовым вещам», и послеосколочного творчества Чехова. В. И. Кулешов утверждает, что тип щедринского «среднего человека» «со всеми своими бедами, хмуростью, «малыми делами», компромиссами перейдет в произведения А. П. Чехова».[153] Но нельзя сводить литературную позицию Чехова лишь к продолжению традиций Щедрина на новом жизненном материале.

Щедрин, действительно, первым указал на «громадный прилив простецов» в русской жизни. Проблему «среднего человека», «улицы» великий сатирик неизменно связывал с общим ходом истории, с осуществлением или отдалением «неумирающих» идеалов. Оказалось, что «средний человек» чаще всего – косная сила, пособник регресса, с «обагренными бессознательными преступлениями руками». И мелочи, на которые распалась современная жизнь, – признак исторического «перерыва».

У Чехова, как и у его героев, иной взгляд на «мелочи жизни». Герой рассказа «Неприятность» доктор Овчинников говорит, как бы обращаясь ко всем, способным лишь юмористически смотреть на жизнь «среднего человека»: «Вы вот улыбаетесь! По-вашему, все это мелочи, пустяки, но поймите же, что этих мелочей так много, что из них сложилась вся жизнь, как из песчинок гора!» (7, 154). «Улыбался» Чехов, изображая среднего человека и мелочи жизни, в осколочный период, когда вся «осколочная сатира» развивала и популяризировала щедринский подход: она смеялась над средним человеком как героем своих произведений и обращалась к нему как к читателю. Но с середины 80-х годов, углубившись в «область серьеза», Чехов признал то, над чем он смеялся, основным и наиболее важным объектом изучения (а не просто нашел «новые формы выражения протеста»).[154]

«бытовым вещам» поначалу казался своего рода крушением, снижением и измельчанием темы. Со временем, с пониманием отдаленности сроков осуществления идеалов, менялось отношение сатирика к типу среднего человека, «простеца».[155] На первый план для него теперь выдвигается «тема о заступничестве за калечимых людей» (16.2, 343); ему видятся «потрясающие драмы», которые «переполняют жизненную обыденность» (там же) – то, что стало основной темой произведений Чехова.

Интересно, что Щедрин еще в начале восьмидесятых годов предсказывал необходимость появления писателя именно чеховского типа. В цикле «Письма к тетеньке» (1882), говоря, что «улица <…> всей массой хлынула» на страницы литературы, разъясняя консервативную, косную роль, играемую средним человеком, представителем «улицы», в современной истории, Щедрин в то же время подчеркивал «и неизбежность, и несомненную законность» вторжения «улицы» в литературу (14, 403, 407). Щедрин пишет о том, что «эмансипирующийся человек» (еще одна характеристика среднего человека) – отнюдь не всегда будет оставаться в рамках «отталкивающего типа»: «новые перспективы непременно вызовут потребность разобраться в них», почувствовать и объяснить «болящую рану современного человека» (14, 408). Для «массы тоскующих» современников, пишет далее Щедрин, характерно «незнание, где отыскать выход», способность «упорно принимать жизненные миражи за подлинную жизнь» (там же). Главное требование к художнику такой эпохи – способность «проникнуть в тайны современности», разобраться в них.

В этих размышлениях Щедрина – и характеристика наиболее распространенного героя 80-х годов, и словно предчувствие появления Чехова – художника, способного единым взглядом охватить всю «разнокалиберную фантасмагорию» эпохи, уловить «общее настроение общества», разобраться ближе «в тине мелочей».

О выходе Чехова за пределы щедринских канонов сатиры можно судить уже по тем рассказам, которые создавались в «осколочный» период.

В «Хамелеоне» (1884, напечатан в «Осколках») и «Унтере Пришибееве» (1885, написан для «Осколков», не был пропущен цензурой и появился в «Петербургской газете» под заглавием «Кляузник») созданы сатирические характеры высокой степени обобщения. «Хамелеонство», «пришибеевщина» стали понятиями нарицательными, социально-значимыми. Оба рассказа уморительно смешны, в них явлены несколько ступеней юмора: от простейшего, начиная с нелепых фамилий (Очумелов, Елдырин, Хрюкин, Пришибеев) и абсурдного словоупотребления и синтаксиса в речах героев («По какому это случаю тут? Почему тут? Это ты зачем палец?»; «Я человек который работающий»; «утоплый труп мертвого человека»; «живет в развратном беззаконии» и т. п.) – до комизма ситуации в целом, выявляемого композиционно. И в том и в другом рассказе основная структурная особенность – повторение. В «Хамелеоне» это повторение ситуации выяснения («чья собака?»); в «Унтере Пришибееве» – ситуации подавления («Где это в законе написано, чтоб народу волю давать?»).

III. Но уже эти, ранние произведения Чехова допускают возможность по крайней мере трех направлений своей интерпретации. Первое – разумеется, социальное и сатирическое: произвол властей, процветание доносительства и подозрительности, зависимость маленького человека от тех, в чьих руках власть, и т. п. Правда, нет при этом авторских симпатий к представителям стороны зависимой: полупьяный мастеровой Хрюкин, как до него Тонкий или Червяков, сочувствия отнюдь не вызывает. Такое несентиментальное отношение к страдательной стороне в сатирическом конфликте не просто продолжает принятое в 60-е годы Лейкиным и одобренное Щедриным направление, но и означает свое, чеховское видение социальной темы.

Но возможно и иное, психологическое понимание темы «Хамелеона»: психологический курьез, ежеминутно меняющиеся оценки и выводы, их зависимость от перемены внешних условий. Карл Креймер в своей книге о Чехове «Хамелеон и мечта»[156] прослеживает изображение писателем психологического, отнюдь не только социального хамелеонства – смены убеждений и настроений разных героев в различных положениях, вплоть до «Душечки» и «Невесты».

Наконец, глубинные смыслы рассказов проявляются при соотнесении их с постоянной философской чеховской темой. Как ни переменчивы суждения Хамелеона, в их основе незыблемая убежденность в превосходстве «генеральского» над «прочим», и эта незыблемость сродни пришибеевской. При внешних психологических и социальных различиях, на этом уровне Хамелеон и Пришибеев оказываются абсолютно родственны. У каждого из них – своего рода «общая идея», которая дает им ориентиры поведения. Стандартные (абсолютные для их носителя) убеждения и определяемые ими шаблонные формы поведения станут центральной темой прозы и драматургии Чехова. То, что впоследствии со всей серьезностью будет рассматриваться в «Скучной истории», «Попрыгунье», поздних пьесах, – здесь, в «осколочных» рассказах, подчинено комической, социально-сатирической трактовке.

Десятилетие спустя, в таких произведениях Чехова второй половины 90-х годов, как «Моя жизнь», «Человек в футляре», «Крыжовник», мы находим немало сатирических страниц. Но эти гоголевско-щедринские фрагменты, во-первых, являются частью построений в целом отнюдь не сатирических, а во-вторых, и сами по себе они допускают не одно-, а двух– и трехаспектную интерпретацию.

Цензура и в 1896 году, уже в новое царствование, продолжала неуклонное преследование всего обличительного или сатирического в литературе. Некоторые страницы чеховской «Моей жизни» цензура превратила, по замечанию писателя, «в пустыню» (П 6, 219). Лишь в отдельном издании 1897 года удалось восстановить обличения в речах главного героя: о социальной несправедливости, о новых, утонченных формах рабства, о беззакониях по отношению к бесправным рабочим и другие цензурные купюры (см.: 9, 414–415). Замечательна по сатирическому заряду VIII глава повести: разговору героя с губернатором предшествует описание городской бойни. Здесь Чехов предвосхитил основной прием сатирических страниц толстовского «Воскресения». Но в целом повесть, написанная языком, который И. Е. Репин сравнивал с библейским, и завершающаяся екклесиастическими мотивами, несравненно шире сатирической установки отдельных ее глав.

«Человек в футляре» (1898) – рассказ о гимназии и городе, терроризированных страхом, который внушало ничтожество, вобрал в себя признаки целой эпохи в жизни всей страны за полтора десятилетия. «Вся Россия показалась мне в футляре»,– писала Чехову читательница (см.: 10, 374). Да, это была вся Россия эпохи Александра III – только что отошедшей в прошлое, но еще то и дело о себе напоминавшей.

Из описания тщедушного гимназического учителя вырастают точно обозначенные приметы эпохи. Мысль, которую стараются запрятать в футляр. Господство циркуляра запрещающего, разгул шпионства, высматривания, доноса. Газетные статьи с обоснованием запретов на все, вплоть до самых абсурдных и гротескных («запрещалась плотская любовь»). И как итог – страх рабский, добровольный, всеобщий. Беликов «угнетал нас», «давил нас всех», «стали бояться всего», «подчинялись, терпели».

Тут же, параллельно с обрисовкой Беликова – по-чеховски лаконичная и по-щедрински точная характеристика запуганной российской интеллигенции: «стали бояться всего. Боятся громко говорить, посылать письма, знакомиться, читать книги, боятся помогать бедным, учить грамоте». Так ведут себя «мыслящие, порядочные» интеллигенты – все та же бессмертная щедринская «тетенька».

Но чем завершается этот блестящий резко-социальный фрагмент? Возвратом к тому, с чего начинался (а начался он с разговора о явлениях атавизма, уподобления Беликова улитке, раку-отшельнику), – к натуре, к психологии: «ему, человеку по натуре одинокому». Дело в том, что и во всем этом стилизованном под Щедрина фрагменте суть была чисто чеховская. Чехов – естественник, медик и художник – постоянно, в мировоззрении и творчестве, идет от живой, здоровой жизни как нормы. Он не противопоставляет естественное, в том числе биологическое, социальному, а видит их переплетение, обусловленность, взаимовлияние.

У Чехова не названы наиболее серьезные, важные формы общественной жизни и деятельности, против которых в первую очередь направлялись запреты и циркуляры (может быть, только намеком в отзывах Беликова о Коваленках: «странный образ мыслей», «рассуждают они», «попадешь в какую-нибудь историю»). Более конкретно назвать эти формы было невозможно, да, пожалуй, в этом и нет необходимости. Главное для писателя – показать несовместимость беликовского футляра с живой жизнью, с душевным здоровьем – со всем, что было для Чехова «святая святых».

– возможность глубинного, философского понимания темы футляра – сковывающих человеческую жизнь форм сознания и поведения. Эта тема объединяет все рассказы «маленькой трилогии» и ставит в один ряд имеющую сатирический заряд ситуацию «Человека в футляре» и сложно-психологическую ситуацию рассказа «О любви».

Мы видим, что использование сатирических красок отнюдь не было чуждым для Чехова на всем протяжении его творчества. Известно суждение Р. Иванова-Разумника о том, что Чехов был сатириком своей эпохи.[157] Но сатирическому у Чехова должно быть дано иное осмысление, чем то, которое давалось в советском литературоведении.

В свое время, например, Л. Плоткин[158] верно писал о том, что на протяжении творческого пути писателя «существенные изменения претерпели методы и формы чеховской сатиры»: «в зрелый период» он прибегает к приему «скрытого сатирического подтекста» и заведомо отрицательные фигуры в своих произведениях «рисует сдержанно и спокойно». Различие Чехова с его предшественниками, в первую очередь с Щедриным, таким образом, виделось лишь стилистическое. При этом как бы само собой разумелось, что целью Чехова было «обличение социального зла». Задачи, которые решал Щедрин, приписывались Чехову – писателю совершенно иного мироощущения.

Иванов-Разумник, назвавший Чехова сатириком своей эпохи, которую историк русской общественной мысли определил как «эпоху общественного мещанства», пытался обрисовать это различие двух мироощущений: «Мелкие юмористические рассказики его настолько же характеризуют эту эпоху, насколько и озлобленные, ядовитые сатиры Салтыкова. И еще большой вопрос – что тяжелее ложится на душу читателя: облитая оцтем и желчью сатира Щедрина или веселенькие пейзажики, набрасываемые легкой рукой Чехонте. <…> Все эти юмористические рассказики в две-три странички имеют содержание шире размеров, <…> все это не только смешно, но и трагично. <…> Трагедия эта – в полном отсутствии трагического, высокого в жизни, трагедия эта – в страшной пошлости и мелочности людской, в мещанской жизни как таковой, а не только в мещанстве определенной эпохи или определенного класса людей… Чехов, как истинный великий художник, выходит за пределы своей эпохи; он – не только сатирик эпохи общественного мещанства, он – шире этого; для него вся жизнь сама по себе, жизнь как таковая, есть «мещанская драма», и в этом весь ужас жизни».[159]

Это указание на взаимопереходы смешного и трагического в произведениях Чехова гораздо ближе подходит к более широкому, связанному с мироощущением писателя, пониманию своеобразия его творчества, хотя Иванов-Разумник все-таки слишком однозначно и прочно связывал характер творчества Чехова с эпохой 80–90-х годов и господствовавшими в ней настроениями.

данному литературному жанру. Сатира (как и трагедия, комедия, роман) не просто жанр – это, по Н. Фраю, один из четырех преджанровых элементов литературы, определенная разновидность структуры и тональности произведений, связанная с определенной категорией сюжетов.[160] Те шесть фаз сатирически-иронического восприятия и изображения мира, которые намечает Фрай, все отразились в творчестве Чехова.

От низших форм сатиры: нападок на очевидные проявления аномалий, несправедливости, глупости, преступлений – через высмеивание идей, догм, ложных представлений, идущих вразрез с действительностью, Чехов пришел к господствующей в его поздних произведениях экзистенциальной иронии. «Легкая смена перспективы, новый оттенок эмоциональной окраски – и устойчивый мир превращается в невыносимый ужас»[161], – это можно отнести к большинству поздних рассказов и пьес Чехова.

Иронический авторский пафос можно встретить в каждом из них. Но над субъективной авторской иронией в них царит иная ирония: ирония самой жизни – та, о которой писал в своем эссе о Чехове Томас Манн: «Жизненная правда, к которой прежде всего обязан стремиться писатель, обесценивает идеи и мнения: она по природе своей иронична…».[162]

Экзистенциальная ирония автора «Палаты № 6», «Архиерея», «Трех сестер» в следующем столетии найдет соответствие в построениях Замятина, Кафки, Оруэлла, Беккета.

Примечания

Ясинский И. И. Роман моей жизни: Книга воспоминаний. М.; Л., 1926. С. 204.

102. Гиляровский Вл. Москва газетная // Соч.: В 4 т. Т. 3. М., 1967. С. 235.

103. Цит. по: 2, 490.

104. Слова из письма Лейкина С. Н.  28. Л. 91.

105. ГПБ. Ф. 115 (А. Е. Бурцева). Ед. хр. 51. Л. 5, 38.

106. Об уточнении даты приглашения Чехова в «Осколки» см.: Спутники Чехова. М., 1982. С. 446.

107. От составителя // Забытый смех: Поморная муза. Сб. 1. М.,(1913). С. 2.

108. Н. А. Лейкин в воспоминаниях и переписке. СПб., 1907. С. 186.

109. См.: Толстой Л. Н.

110. Там же. С. 80.

111. Здесь и в дальнейшем произведения М. Е. Салтыкова-Щедрина цитируются по: Собр. соч.: В 20 т. М., 1965–1977, с указанием тома и страницы.

112. Библиографию см.: Русские писатели: 1800–1917: Биографический словарь. Т. 3. М., 1994. С. 310.

113. См.: А. П. Чехов в журнале «Осколки»: Авто-реф. дисс. … канд. филол. наук. М., 1974.

114. Муратова К. Д.

115. Амфитеатров А.

116. Лейкин Н.

117. Б. Г. (Глинский Б.). Памяти Николая Александровича Лейкина // Исторический вестник. 1906. № 2. С. 264.

118. –126.

119. Амфитеатров А. Курганы. С. 285, 286.

120. Ясинский И. И.

121. Петербургская газета. 1882. № 153. Раздел «Летучие заметки».

122. О чеховской сценке в ее соотношении с лейкинской см.: Мышковская Л. – 98, 102–116; «Лейкинский вариант»: Из истории русской юмористики // Вестник МГУ: Филология. 1980. № 1. С. 25–31; Чудаков А. П. –117.

123. Амфитеатров А.

124. См. последние издания произведений Лейкина в сборниках: Спутники Чехова. М., 1982; Писатели чеховской поры. Т. 1. М., 1982; Шуты гороховые. М., 1992.

125. Стрекоза. 1875. № 1.

126.

127. Осколки. 1881. № 47.

128. Осколки. 1881. № 49. Стихи Черниговца (Ф. В. Вишневского).

129. (Homo novus). Литературные воспоминания. Пг.; М., 1923. С. 16, 19.

130. Амфитеатров А. Тризны. М., (б. г.). С. 151.

«мелочишках» Чехова и Билибина см.: Катаев В. Б. Чехов и его литературное окружение (80-е годы XIX в.) // Спутники Чехова. С. 17–24.

133. Литературные воспоминания. С. 21.

135. Осколки. 1883. № 17; Спутники Чехова. С. 105–106.

«щедринизмах» в творчестве Чехова см.: Иванов-Разумник Р. Чехов // Гущин М. Творчество Чехова: Очерки. Харьков, 1954. С. 16–45; Плоткин Л. Плоткин Л. Литературные очерки и статьи. Л., 1958. С. 372–377; Балухатый С. –24; А. П. Чехов: Идейные и творческие искания. М.; Л, 1961. С. 21–22; Турков А. –50.

137. Михневич Вл.

138. См.: Российское самодержавие в конце XIX столетия (Политическая реакция 80-х – начала 90-х годов). М., 1970. С. 268–294.

139. Николай Александрович Лейкин в его воспоминаниях и переписке. С. 240–241.

140.

141. См. об этом: Николаев Д. П. Смех Щедрина. М., 1988. С. 62–75, 104–108.

142. К злобам дня русской социал-демократии // Наша Жизнь. 1906, 23 марта. № 401; Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 12. М., 1960. С. 331.

143. См., напр., рассказ Н. С. Лескова «Леон дворецкий сын (Застольный хищник). Из застольных легенд нового сложения».

144. См.:

145. Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 341–342.

147. Там же. С. 525.

 13. С. 162–163; в последствии рассказ переработан.

149. См.: Чехов. М., 1934. С. 40; Бердников Г.

Гущин М. Указ. соч. С. 37; Турков А.

151. Бердников Г. Указ. соч. С. 24.

152. ИРЛИ. Ф. 149 (Н. А. Лейкин). Оп. 2. Ед. хр. 146. Л. 63.

153. –90-е годы). М., 1981. С. 103.

154. Там же. С. 108.

155. См.: Десятилетие о среднем человеке // Современный мир. 1907. № 11. С. 170–175.

156. The Chameleon and the Dream: The Image of Reality in Cexov's Stories. The Hague; Paris, 1970.

157. Указ. соч. С. 67.

158. См. его статью: Сатирическое у Чехова. С. 366–394.

159. –69.

160. Frey N. Anatomy of Criticism. New York, 1969. P. 162.

161. Ibid. P. 235.

162. Слово о Чехове // Манн Т. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М., 1961. С. 528.