Тэмо Эсадзе. Чехов: Надо жить
Часть первая. Мы знаем много лишнего. Глава XII

XII

В середине октября в газете «Новое время» в серии «Маленьких писем» будет напечатан фельетон А. С. Суворина об интервью, которое дал по поводу голода в деревне нижегородский генерал-губернатор Н. М. Баранов [1189]: «Крестьяне не идут на работу, крестьяне балуются, раздача хлеба под круговою порукою мира приносит нравственный вред, который хуже самой голодовки. Н. М. Баранов рисует с увлечением, как крестьяне «смело и жадно бросаются на ссуду», как они довольны тем, что им раздают хлеб и «в ус себе не дуют, что на них лежит недоимка в 15 р., которая к осени вырастет до сорока»». В негодовании цитируя эти и подобные высказывания нижегородского военного губернатора, Суворин заключает: «Устраиваются общественные работы, думайте, как лучше распределить пособия <...>, а обличение лености и пьянства оставим на урожайные годы...» [1190]

Внимательно прочитав фельетон, Чехов поддержит праведный гнев издателя «Нового времени»: «Говорить теперь о лености, пьянстве и т. п. так же странно и нетактично, как учить человека уму-разуму в то время, когда его рвет или когда он в тифе. Сытость, как и всякая сила, всегда содержит в себе некоторую долю наглости, и эта доля выражается прежде всего в том, что сытый учит голодного. Если во время серьезного горя бывает противно утешение, то как должна действовать мораль и какою глупою, оскорбительною должна казаться эта мораль. По-ихнему, на ком 15 рублей недоимки, тот уж и пустельга, тому и пить нельзя, а сосчитали бы они, сколько недоимки на государствах, на первых министрах, сколько должны все предводители дворянства и архиереи, взятые вместе. Что должна гвардия! Про это только портные знают». Не снимая с себя ответственности, Чехов смотрит на проблему социального несоответствия значительно шире: «Если я врач, то мне нужны больные и больница; если я литератор, то мне нужно жить среди народа, а не на Малой Дмитровке с мангусом. Нужен хоть кусочек общественной и политической жизни, хоть маленький кусочек, а эта жизнь в четырех стенах без природы, без людей, без отечества, без здоровья и аппетита — это не жизнь, а какой-то бордель и больше ничего» [1191].

Разумеется, он не сидит в четырех стенах. За две недели до выхода суворинского фельетона Чехов направит в адрес старого знакомого по Воскресенску поручика батареи Е. П. Егорова короткую записку: «…если Вы продолжаете еще быть земским начальником, то не откажите телеграфировать мне возможно скорее, в какой день и в каком месте Нижегородской губ[ернии] я могу застать Вас». [1192] Егоров в то время служит земским начальником 5 участка Нижегородского уезда, куда входят четыре станции. С его помощью Чехов на месте намерен ознакомиться с положением голодающих крестьян, чтобы затем принять участие в организации мер по борьбе с голодом.

Земский начальник ответит Чехову, описав свои ощущения от всего, творящегося на участке: «А как нам, людям, стоящим лицом к лицу с грозным настоящим положением, надоела вся эта масса вздорной болтовни о голоде. В большинстве этих корреспонденций полное отсутствие серьезности и большая доля сознательной и шальной недобросовестности. Выдергивание отдельных фактов и обобщение их в том или ином направлении. Один кричит голода нет, другой — мужик пухнет; мужик пьянствует, мужику не до водки; мужик отказывается от предлагаемых ему работ, а тянет руку к казенному пайку, в ответ на это: мужик всегда, не разгибаючи спину, кормил государство, а следовательно, он не может лениться и т. п. И всё это только одни выкрикивания, без знания дела» [1193].

«Я с полным сочувствием относился к частной инициативе, ибо каждый волен делать добро так, как ему хочется; но все рассуждения об администрации, Красном Кресте и проч. казались мне несвоевременными и непрактическими. Я полагал, что при некотором хладнокровии и добродушии можно обойти всё страшное и щекотливое и что для этого нет надобности ездить к министру. Я поехал на Сахалин, не имея с собой ни одного рекомендательного письма, и однако же сделал там всё, что мне нужно; отчего же я не могу поехать в голодающие губернии? Вспоминал я также про таких администраторов, как Вы, как Киселев, и все мои знакомые земские начальники и податные инспектора — люди в высшей степени порядочные и заслуживающие самого широкого доверия. И я решил, хотя на небольшом районе, если можно, сочетать два начала: администрацию и частную инициативу. Мне хотелось поскорее съездить к Вам и посоветоваться. Мне публика верит, поверила бы она и Вам, и я мог рассчитывать на успех. Помните, я послал Вам письмо. Тогда в Москву приехал Суворин; я пожаловался ему, что не знаю Вашего адреса. Он телеграфировал Баранову, а Баранов был так любезен, что прислал Ваш адрес» [1194]. Однако, Чехов не испытывает иллюзий — в помощи голодающим замешаны большие деньги, и это обстоятельство подстегивает традиционное в таких случаях недоверие общества к власти: «Дело в том, что публика не верит администрации и потому воздерживается от пожертвований. Ходит тысяча фантастических сказок и басен о растратах, наглых воровствах и т. п. Епархиального ведомства сторонятся, а на Красный Крест негодуют. Владелец незабвенного Бабкина, земский начальник [1195], отрезал мне прямо и категорически: «В Москве, в Красном Кресте, воруют»! При таком настроении администрация едва ли дождется серьезной помощи от общества. А между тем публике благотворить хочется, совесть ее потревожена. В сентябре моск[овская] интеллигенция и плутократия собирались в кружки, думали, говорили, копошились, приглашали для совета сведущих людей; все толковали о том, как бы обойти администрацию и заняться организацией помощи самостоятельно. Решили послать в голодные губернии своих агентов, которые знакомились бы на месте с положением дела, устраивали бы столовые и проч. Некоторые главари кружков, люди с весом, ездили к Дурново [1196] просить разрешения, и Дурново отказал, объявив, что организация помощи может принадлежать только епарх[иальному] ведомству и Красному Кресту. Одним словом, частная инициатива была подрезана в самом начале. Все повесили носы, пали духом; кто озлился, а кто просто омыл руки. Надо иметь смелость и авторитет Толстого, чтобы идти наперекор всяким запрещениям и настроениям и делать то, что велит долг» [1197].

Подобно Толстому в обход запрета на частную инициативу Чехов сумеет организовать голодную подписку, а в январе — феврале 1892 года, уже после публикации в «Новом времени» повести «Дуэль» [1198] лично отправится сперва в Нижегородскую, а затем в Воронежскую губернии, чтобы оказывать помощь голодающим крестьянам на месте.

Весь 1891 год перед ним будет маячить фигура Толстого.

«Увы, никогда я не буду толстовцем! В женщинах я прежде всего люблю красоту, а в истории человечества — культуру, выражающуюся в коврах, рессорных экипажах и остроте мысли. Ах, поскорее бы сделаться старичком и сидеть бы за большим столом!» [1199]

Третий год (с перерывами) он начинал и останавливал работу над повестью — одной из самых крупных своих прозаических вещей. Чехов принялся за нее еще до поездки на Сахалин: «Ах, какой я начал рассказ! <...> Пишу на тему о любви. Форму избрал фельетонно-беллетристическую. Порядочный человек увёз от порядочного человека жену и пишет об этом своё мнение; живет с ней — мнение; расходится — опять мнение. Мельком говорю о театре, о предрассудочности «несходства убеждений», о Военно-Грузинской дороге, о семейной жизни, о неспособности современного интеллигента к этой жизни, о Печорине, об Онегине, о Казбеке» [1200].

Однако на первом этапе работа шла туго. Не хватало чего-то главного, того, ради чего Чехов, собственно, и задумает «Дуэль». В самом деле, для того, чтобы вызвать соперника на поединок, нужны веские основания. Спустя двадцать дней после окончания повести он напишет Суворину: «Толстой отказывает человечеству в бессмертии, но, боже мой, сколько тут личного! Я третьего дня читал его «Послесловие» [1201]. Убейте меня, но это глупее и душнее, чем «Письма к губернаторше» [1202], которые я презираю. Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь. Итак, к черту философию великих мира сего! Она вся со всеми юродивыми послесловиями не стоит одной кобылки из «Холстомера»»! [1203].

Отправив семью на дачу, он напишет сыну Ивану как всегда в патетическом тоне: «Я остаюсь пока в Москве для приведения квартиры в порядок. Антоша тебе привез замечательные подарки: кошелек с двумя золотыми французскими монетами, бумаги и конверты из магазина Paris-Louvre <...> Я теперь вольный казак, куда хочу на все четыре стороны могу располагать жизнью и местностью. Я думаю, что мне лучше будет между родною семьей проводить дни, чем между обществом грубым и дерзким. Я все до сих пор жил для семьи и свои труды полагал для нее, без копейки бросил я Гавриловский Омут, надеюсь, что моя семья не оставит меня без помощи и радушного расположения ко мне. Денег мне дадите для расходу, я малым буду доволен» [1204].

В начале мая Евгения Яковлевна, Маша, Антон и тамильский мангуст по кличке Сволочь (живая память об острове Шри-Ланка) поселятся на небольшой дачке нанятой Мишей в «жалком городишке» Алексине, на самой его окраине, у железнодорожного моста через Оку. «Домик в лесу, 4 комнаты, внутри тесновато, снаружи простор» [1205], — сообщит Чехов брату Ивану, а неделю спустя в письме Суворину пожалуется: «Работаю с охотой, но — увы! — семейство мое многочисленно, и я, пишущий, подобен раку, сидящему в решете с другими раками: тесно» [1206].

Вскоре из Серпухова на двухпалубном колесном пароходе проведать Чеховых прибудут Левитан и Лика Мизинова. Дорогой они познакомятся с богимовским помещиком Е. Д. Былим-Колосовским [1207]. Узнав, что недалеко от его имения живет сам Чехов, Былим-Колосовский пришлет в Алексин две тройки с приглашением посетить усадьбу в Богимово, а познакомившись с семейством, предложит Чехову за весьма умеренную плату на лето весь второй этаж большого барского дома. «Сожительницей и экономкой Былим-Колосовского, усадьба которого славилась образцовым молочным хозяйством, была рыжая и раскосая Аменаиса Чалеева («тупа и зла», — определил Антон). Она сохранила Чехова в своей памяти: «Мужчина на вид лет тридцати, бледный, худой, на вид приятный. Парусиновый пиджак домашнего покроя, шляпа серая широкая. Думаю, не по карману будет ему наша дача — в лето 160 рублей! <...> Входим в гостиную — длинная комната окнами в липовую аллею, колонны посреди гостиной, паркетный пол, длинные кожаные диваны по стенам, стол большой круглый, несколько кресел старинных. Увидел все это человек — даже вскрикнул от удовольствия: «Ах, давно я такое ищу!.. И паркет-то от старости поскрипывает, и диваны допотопные… Эко счастье! Это будет моя комната, я буду в ней работать»» [1208].

«Проехав 10–12 верст, мы увидали себя в великолепной запущенной барской усадьбе Богимово, с громадным каменным домом, с липовыми аллеями, уютной рекой, прудами, водяной мельницей и прочим, и прочим. Комнаты в доме были так велики, что эхо повторяло слова. В гостиной были колонны, в зале — хоры для музыкантов» [1209].

Об этой усадьбе Чехов скажет Суворину: «Я познакомился с неким помещиком Колосовским и нанял в его заброшенной поэтической усадьбе верхний этаж большого каменного дома. Что за прелесть, если бы Вы знали! Комнаты громадные, как в Благородном собрании, парк дивный с такими аллеями, каких я никогда не видел, река, пруд, церковь для моих стариков, и все, все удобства. Цветет сирень, яблони, одним словом — табак».

Ну отчего бы Вам не приехать ловить рыбу? Здесь карасей и раков видимо-невидимо.

У Рошфор два этажа, но для Вас не хватило бы ни комнат, ни мебели. К тому же сообщение утомительное: со станции приходится ехать туда в объезд чуть ли не 15 верст. Других дач тоже нет, а имение Колосовского будет годиться для Вас только в будущем году, когда отделают оба этажа. Право, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому и семейному найти себе дачу. Для меня дач сколько угодно, а для Вас — ни одной» [1210].

«Брат Антон занимал в Богимове бывшую гостиную, — вспоминает Михаил Павлович, — громадную комнату с колоннами и с таким невероятных размеров диваном, что на нем можно было усадить рядком с дюжину человек. На этом диване он спал. Когда ночью проносилась гроза, от ярких молний вспыхивали все громадные окна, так что становилось даже жутко. Каждое утро Антон Павлович поднимался чуть свет, часа в четыре утра, и вставал вместе с ним спозаранку и я. Напившись кофе, Антон Павлович усаживался за работу, причем всегда писал не на столе, а на подоконнике, то и дело поглядывая на парк и на поднимавшийся за ним горизонт. Писал он свою повесть.«Дуэль» и приводил в порядок сахалинские материалы» [1211].

«Это было 6-7 лет тому назад, когда я жил в одном из уездов Т-ой губернии, в имении помещика Белокурова, молодого человека, который вставал очень рано, ходил в поддевке, по вечерам пил пиво и всё жаловался мне, что он нигде и ни в ком не встречает сочувствия. Он жил в саду во флигеле, а я в старом барском доме, в громадной зале с колоннами, где не было никакой мебели, кроме широкого дивана, на котором я спал, да еще стола, на котором я раскладывал пасьянс. Тут всегда, даже в тихую погоду, что-то гудело в старых амосовских печах, а во время грозы весь дом дрожал и, казалось, трескался на части, и было немножко страшно, особенно ночью, когда все десять больших окон вдруг освещались молнией.

Обреченный судьбой на постоянную праздность, я не делал решительно ничего. По целым часам я смотрел в свои окна на небо, на птиц, на аллеи, читал всё, что привозили мне с почты, спал. Иногда я уходил из дому и до позднего вечера бродил где-нибудь» [1212].

Считается, что «Дуэль» — одно из наиболее литературных чеховских произведений. «Ее персонажи сопоставляют себя с литературными героями, цитируют, вспоминают Пушкина, Лермонтова, Тургенева, Толстого, Лескова, Байрона, Шиллера. Сам автор эпиграфом к одной из глав берет строки Пушкина» [1213]. Так же неоднократно отмечалось исследователями использование в повести традиционных для русской литературы тем и коллизий (Кавказ, дуэль) [1214]. Наряду с литературными именами в «Дуэли» упоминаются Кант [1215], Гегель [1216], Спенсер, Шопенгауэр, Христос. Не раз указывалось на отголоски в повести толстовских идей [1217].

«Крейцеровой сонате».

С толстовской повестью Чехов познакомится задолго до ее публикации в 1891 году. Накануне сахалинской поездки он прочитает один из списков предпоследней, восьмой, редакции. Поначалу «Крейцерова соната» захватит читательское воображение Чехова. Однако по возвращении из кругосветного путешествия все изменится. Станет очевидным — Чехов созрел до творческого, эстетического и мировоззренческого ответа Толстому. Ответ займет четырнадцать лет — все, что будет отпущено Чехову. «Дуэль» — хоть и программное сочинение, в этом смысле первая ласточка, — с чего-то же надо было начинать. Повести, «созданные в начале 90-х годов — «Дуэль», «Жена», «Три года», «Ариадна», — несут на себе печать спора с «Крейцеровой сонатой»», шире — с толстовским творчеством, и еще шире — с самим Толстым, как вершиной русского критического реализма, «здесь столкнулись два видения мира, два отношения к проблемам человеческого бытия, две концепции художественной правды» [1218].

Чехову вдруг откроется прежде незамеченная им неровность толстовской прозы, приблизительность знания, далеко не всегда соответствующая высочайшему качеству толстовского языка: «Каждую ночь просыпаюсь и читаю «Войну и мир», — напишет он Суворину, уже вернувшись из Богимово в Москву. — Читаешь с таким любопытством и с таким наивным удивлением, как будто раньше не читал. Замечательно хорошо. Только не люблю тех мест, где Наполеон. Как Наполеон, так сейчас и натяжка и всякие фокусы, чтобы доказать, что он глупее, чем был на самом деле. Всё, что делают и говорят Пьер, князь Андрей или совершенно ничтожный Николай Ростов, — всё это хорошо, умно, естественно и трогательно; всё же, что думает и делает Наполеон, — это не естественно, не умно, надуто и ничтожно по значению» [1219].

— трафаретному пути. Этой эксплуатацией стереотипов, изученной сегодня, и совершенно неразработанной в конце XIX века, он сразу же задает условия игры, — «…тем более полемичной по отношению к толстовским выводам и решениям выглядит развязка истории, рассказанной в «Дуэли».

История Лаевского, современного обыкновенного человека, безнадежно запутавшегося в собственной лжи, и в первую очередь в отношениях с женщиной, ведет, казалось бы, неминуемо к одной из тех страшных развязок, к которым, по словам Толстого в «Крейцеровой сонате», должна прийти любая современная семья. Вина Надежды Федоровны, степень ее падения глубже, нежели у героини «Крейцеровой сонаты», и это, казалось бы, делает ее отношения с Лаевским еще одной яркой иллюстрацией к обвинениям Толстого против современных любовных союзов.

Но в финале «Дуэли» ее герои, пройдя через нравственное потрясение, вновь соединяются, чтобы повести совсем иной, чем прежде, образ жизни. Поведение Лаевского в финале показалось современной Чехову критике слишком неожиданной переменой. Но элемент неожиданности и недостаточной «основательности» в метаморфозе Лаевского был сознательно введен автором» [1220].

несоответствия ожиданиям случались и прежде Чехова. Тот же Толстой о повестях Пушкина скажет «голы как-то» [1221]. Лишь в двадцатом веке на подчеркнутое — принципиальное — безразличие Пушкина к литературному украшательству, столь характерному для романтической литературы, обратят внимание и сумеют сформулировать суть открытия Пушкиным литературной Америки. В «Повестях Белкина» писатель сознательно «пренебрежет» как оригинальностью сюжета, так и нестандартностью героев в угоду решению гораздо более важных, сущностных для него вопросов, в конечном счете, легших в основу фундамента здания критического реализма [1222].

подмену образа символом, морализаторство, косность и замкнутость на тексте — главное препятствие связи писателя с реальной жизнью: «Я отлично знаю, ты не можешь мне помочь, но говорю тебе, потому что для нашего брата-неудачника и лишнего человека все спасение в разговорах. Я должен обобщать каждый свой поступок, я должен находить объяснения и оправдания своей нелепой жизни в чьих-нибудь теориях, в литературных типах, в том, например, что мы, дворяне, вырождаемся. <...> Я утешал себя тем, что все время думал: ах, как прав Толстой, безжалостно прав! И мне было легче от этого» [1223].

Нет, это не философский спор о сути «Крейцеровой сонаты», о согласии и несогласии с ее морально-нравственными оценками и выводами. Это спор художника Чехова с художником Толстым о творческом пути, о несостоятельности дидактики, о новых формах и ретроградстве, если хотите, конфликт систем мировоззрения, эстетический конфликт. Тесные рамки критического реализма, на глазах вырождавшегося в откровенную (чаще всего банальную) проповедь и отказ от художественности заставили Чехова по-новому взглянуть на привычные вещи. Оглянувшись, он увидел крушение эстетической системы, вершинные проявления которой остались далеко позади, увидел выгорание критического реализма и его оборотную сторону, — модернизм, — столь ненавистный Толстому, проповедником и манифестантом которого он, сам того не желая сделался [1224]. Оставаясь последовательным приверженцем реалистического подхода в искусстве, Чехов встанет перед необходимостью осмысления онтологической философии позднего Толстого и художественного освоения ее в онтологической эстетике своего творчества.

Между тем уже несколько человек передавали Чехову, что Толстой хорошо о нем отзывался. Эртель предложит Чехову вместе сходить к Толстому: «я отклонил сие предложение, ибо мне некогда, а главное — хочется сходить к Толстому solo» [1225]. В обычной своей витиеватой манере Сергеенко сообщит Чехову: «Недели две тому назад мне пришлось беседовать о тебе с моим другом Львом Толстым, который очень интересовался тобой и рад с тобою свидеться. А сегодня мой друг приходил в «Америку» за твоим адресом» [1226]. «…идти к Толстому под конвоем или с нянькой — слуга покорный. <...> …я не хочу быть обязанным С[ергеенк]у своим знакомством с Толстым» [1227].

В феврале 1894 года Чехову напишет Меньшиков: «В Москве был у Л. Н. Толстого. Жена его Софья Андреевна и дочери очень Вами интересовались. «Если бы Чехов посетил нас, мы были бы очень рады», — заметила она между прочим, — очевидно, и сам Т[олстой] очень Вас любит (а он необыкновенно интересен, прост и добр)» [1228].

Подводя своеобразную черту под этапом заочного знакомства с Толстым, Чехов напишет Суворину: «После того, как я совершенно бросил курить, у меня уже не бывает мрачного и тревожного настроения. Быть может, оттого, что я не курю, толстовская мораль перестала меня трогать, в глубине души я отношусь к ней недружелюбно, и это конечно несправедливо. Во мне течет мужицкая кровь, и меня не удивишь мужицкими добродетелями. Я с детства уверовал в прогресс и не мог не уверовать, так как разница между временем, когда меня драли, и временем, когда перестали драть, была страшная. Я любил умных людей, нервность, вежливость, остроумие, а к тому, что люди ковыряли мозоли и что их портянки издавали удушливый запах, я относился так же безразлично, как к тому, что барышни по утрам ходят в папильотках. Но толстовская философия сильно трогала меня, владела мною лет 6-7, и действовали на меня не основные положения, которые были мне известны и раньше, а толстовская манера выражаться, рассудительность и, вероятно, гипнотизм своего рода. Теперь же во мне что-то протестует; расчетливость и справедливость говорят мне, что в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и в воздержании от мяса. Война зло и суд зло, но из этого не следует, что я должен ходить в лаптях и спать на печи вместе с работником и его женой и проч. и проч. Но дело не в этом, не в «за и против», а в том, что так или иначе, а для меня Толстой уже уплыл, его в душе моей нет, и он вышел из меня, сказав: се оставляю дом ваш пуст. Я свободен от постоя. Рассуждения всякие мне надоели… <...> Лихорадящим больным есть не хочется, но чего-то хочется, и они это свое неопределенное желание выражают так: «чего-нибудь кисленького». Так и мне хочется чего-то кисленького. И это не случайно, так как точно такое же настроение я замечаю кругом. Похоже, будто все были влюблены, разлюбили теперь и ищут новых увлечений. Очень возможно и очень похоже на то, что русские люди опять переживут увлечение естественными науками и опять материалистическое движение будет модным. Естественные науки делают теперь чудеса, и они могут двинуться, как Мамай [1229], на публику и покорить ее своею массою, грандиозностью. Впрочем, всё сие в руце божией. А зафилософствуй — ум вскружится» [1230].

без проводников. Его ждут с любопытством. С. И. Танеев [1231] запишет в дневнике слова Толстого, что «Чехов не всегда знает, чего он хочет». Начиная с 1889 года, упоминания Чехова в письмах и дневнике Толстого сводятся к главному: прекрасная форма, но нет ясного миросозерцания. Нет понимания того, что есть добро, что — зло, нет «окна в религиозное».

В те дни гостей в Ясной Поляне будет много: Н. Н. Страхов, В. Г. Чертков, И. И. Горбунов-Посадов, С. Т. Семенов. Толстой уже несколько лет работает над новым романом, однако сейчас он не совсем здоров. Именно поэтому чтение готовых глав «Воскресения» предусмотрено в отсутствии автора. Однако по окончании читки все соберутся в кабинете хозяина дома. По воспоминаниям Семенова, «Антон Павлович тихо и спокойно стал говорить, что все это очень хорошо. Особенно правдиво схвачена картина суда. Он только недавно сам отбывал обязанности присяжного заседателя и видел своими глазами отношение судей к делу: все заняты были побочными интересами, а не тем, что им приходилось разрешать. В одном деле, которое шло в очередную сессию, адвокат или прокурор вместо разбирательства дела обратился с дифирамбами к сидевшему на скамье присяжных заседателей Антону Павловичу. Очень верно и то, что купца отравили, а не иным способом прикончили с ним. Антон Павлович был на Сахалине и утверждал, что большинство женщин-каторжанок сосланы именно за отравление. Неверным же ему показалось одно — что Маслову приговорили к двум годам каторги. На такой малый срок к каторге не приговаривают. Лев Николаевич принял это и впоследствии исправил свою ошибку» [1232].

К вечернему чаю Толстой не выйдет. Побеседовав с Софьей Андреевной и ее дочерью Татьяной Львовной, Чехов на следующий день уедет из Ясной Поляны. В дневнике Толстого за эти дни записей нет. Лишь в начале сентября он напишет сыну Льву Львовичу: «Чехов был у нас, и он понравился мне. Он очень даровит, и сердце у него, должно быть, доброе, но до сих пор нет у него своей определенной точки зрения» [1233], примерно тогда же, в дневнике Толстого появится первая за месяц запись: «Ездил на велосип[еде] и писал свое Воскресение. Читал его Олсуф[ьевой] [1234], Тан[ееву], Чехову и напрасно. Я очень недоволен им теперь и хочу или бросить, или переделать» [1235].

«Я был у Льва Николаевича, прожил у него 1 ½ суток. <...> Если пришлете свой настоящий адрес, то я опишу Вам свое пребывание у Л[ьва] Николаевича]» [1236], однако спустя пять дней сам вернется к поездке: «Впечатление чудесное. Я чувствовал себя легко, как дома, и разговоры наши с Л[ьвом] Николаевичем] были легки. При свидании расскажу подробно»; — «Дочери Толстого очень симпатичны. Они обожают своего отца и веруют в него фанатически. А это значит, что Толстой в самом деле великая нравственная сила, ибо, если бы он был неискренен и не безупречен, то первые стали бы относиться к нему скептически дочери, так как дочери те же воробьи: их на мякине не проведешь... Невесту и любовницу можно надуть как угодно, и в глазах любимой женщины даже осел представляется философом, но дочери — другое дело» [1237].

В конце зимы 1896 года Чехов в сопровождении Суворина посетит московский дом Толстого в Хамовниках. Суворин оставит в дневнике подробное описание их визита: «Третьего дня приехал в Москву с Чеховым. Вчера были с ним у Л. Н. Толстого. Пришел Б. Чичерин. Зашел спор по поводу картины Ге из жизни Христа. Как ни горячо доказывал Толстой, что у современного искусства — свои задачи, что Христа можно изображать иначе, чем Рафаэль, с тем, чтобы показать, что мы своими действиями постоянно «распинаем Христа», — Чичерин говорил свое, а его подзуживала графиня Софья Андреевна и это волновало очень Льва Николаевича. Он, вообще, кажется, был не в духе. По поводу смерти Н. Н. Страхова сказал, что он оставил небольшой литературный багаж, хотя его хвалил и хвалят. Когда я сказал, что всего лучше умереть разом, он заметил, что, конечно, это хорошо, но лучшая смерть была бы такая, если бы человек, почувствовав приближение смерти, сохранил бы свой разум и сказал бы близким, что он умирает, и умирает со спокойной совестью.

О поэте Верлене [1238] Толстой не понимает, почему о нем пишут. Он читал его. По поводу декадентов сказал об интеллигентном обществе «это — паразитная вошь на народном теле, а ее еще утешают литературой».

Чехову он сказал:

— «Я жалею, что давал вам читать «Воскресенье»».

— «Почему?»

— «Да потому что теперь там не осталось камня на камне, все переделано».

— «Дадите мне прочесть теперь?»

— «Когда кончу — дам».

Графиня показывала его корректуры. Теперь уже не она, а дочери работают над перепиской.

терпеть дольше, поднялся вверх, по лестнице, и упал в зале. Он кричал. Ему ставят горчишники, горячие компрессы; лекарств не принимает.

Толстой о Софокле [1239] говорил: «он пишет о том, что считает самым важным» [1240].

О том же вечере Чехов так же сделает запись в дневнике: «В феврале проездом через Москву был у Л. Н. Толстого. Он был раздражен, резко отзывался о декадентах и часа полтора спорил с Б. Чичериным, который все время, как мне казалось, говорил глупости. Татьяна и Мария Львовны раскладывали пасьянс; обе, загадав о чем-то, попросили меня снять карты, и я каждой порознь показал пикового туза, и это их опечалило; в колоде случайно оказалось два пиковых туза. Обе они чрезвычайно симпатичны, а отношения их к отцу трогательны. Графиня весь вечер отрицала художника Ге. Она тоже была раздражена» [1241].

Когда-то — в прошлой жизни — Чехов (тогда еще А. Чехонте) прислал Лейкину из Воскресенска небольшой рассказ со странным названием «Невидимые миру слезы» о тайных пружинах узаконенных отношений между мужчиной и женщиной, надежно скрытых от посторонних глаз. Так что вовсе неудивительно, что ни Чехов, ни Суворин, быть может, даже не догадывались об истинных причинах раздражения Толстого и графини. А причины были — и весьма серьезные.

«Нервная болезнь матери отравляла жизнь ей самой и отцу, — напишет в предисловии к дневнику Софьи Андреевны ее сын Сергей Львович. — Но, разумеется, не болезнь была причиной разлада между моими родителями, тяжело переживаемого обоими ими. Отец страдал от того, что внешние условия его жизни противоречили его убеждениям, изменить же эти условия путем разрыва с семьей он не считал себя в праве. Многие осуждали его за это; такое свое положение, он называл «юродством». В «Круге чтения» Толстой приводит следующую мысль Марка Аврелия [1242]: «Выше всего то, когда тебя осуждают за доброе дело», и далее: «Юродство невольное есть лучшая школа добра» [1243]. То же и в автобиографической драме «Свет и во тьме светит» — Николай Иванович скажет: «Видно, не хочешь ты, чтобы я был твоим работником в этом твоем деле; хочешь, чтобы я был унижен, чтобы все могли на тебя пальцем указывать: говорит, но не делает. Ну, пускай! Ты лучше знаешь, что тебе нужно. Смирение, юродство. Да, если бы только возвыситься до него» [1244].

— ровно через неделю после визита Чехова и Суворина в Хамовники Толстые отметят скорбную годовщину со дня смерти их любимого младшего сына Ванечки. Во весь тот скорбный год Толстые будут особенно остро переживать уход любимого сына, на светлом ясном детстве которого, в каком-то смысле, из последних сил держалась хрупкая супружеская жизнь. Помимо прочего Софью Андреевну в отношении мужа снедала ревность к другим женщинам (включая собственных дочерей). Перманентные мысли о самоубийстве не покидали ее, доставляя еще большие страдания как ей самой, так и, разумеется, Льву Николаевичу. Несколько раз он порывался уйти из дома, но всякий раз его останавливало чувство долга перед семьей. Софья Андреевна же опасалась, что рано или поздно их непростые отношения с мужем станут достоянием гласности — пускай даже в перспективе отдаленного будущего. Этот страх показаться в невыгодном свете в глазах потомков выразился, в частности, в том, что она любым способом старалась узнать, что о ней пишет ее муж, а вызнавая, требовала, чтобы он вычеркивал из своих дневников некоторые места, к ней относящиеся. Софья Андреевна прямо просила Толстого не писать в дневнике о ней дурно; в своих же дневниках она постоянно оправдывала себя даже тогда, когда оправдываться было не в чем.

Все усугублялось многолетней романтической связью Софьи Андреевны с композитором Танеевым. И хотя связь не стала, судя по всему, «теми отношениями, которые могли бы поставить вопрос о достоинстве замужней» [1245], однако «исключительное пристрастие женщины в возрасте между 50 и 60 годами к человеку, к ней довольно равнодушному, постоянное желание видеться с ним и слышать его игру» [1246], превратилась в бесконечную муку как для самой Софьи Андреевны, так и для Льва Николаевича: «как войду в свою комнату, опять охватывает меня какая-то злая таинственность моего внутреннего состояния, хочется плакать, хочется видеть того человека, который составляет теперь ту центральную точку моего безумия, постыдного, несвоевременного, — но, да не поднимется ничья рука на меня, потому что я мучительно исстрадалась и боюсь за себя. А надо жить, надо беречь мужа, детей, надо не выдавать, не показывать своего безумия и не видеть того, кого болезненно любишь» [1247].

Меньшее, что все это напоминало — тяжелое нервное расстройство. Мнения врачей, к услугам которых не раз и не два прибегнут Толстые, по вопросу о том, какой именно болезнью страдает Софья Андреевна существенно различались, в конечном счете, так и оставшись неподтвержденными предположениями, — никто не знает «была ли это истерия, неврастения, психостения, паранойя или еще что-нибудь» [1248].

Остается добавить, что во всем этом раздражении «Я далек от мысли утверждать, что убеждение матери в том, что отец должен был отдавать свой гонорар семье, было лишь следствием болезни. Матерям свойственно заботиться о материальных благах для своих детей, но у нее эта забота проявлялась в болезненных формах — в истерических сценах, угрозах самоубийством и т. п., и она не могла помириться с фактом отказа ее мужа от своих авторских прав (на написанное им после 1881 года)» [1249].

Через два месяца после визита Чехова Татьяна Львовна записала в дневнике: «Папа сегодня читал новый рассказ Чехова «Дом с мезонином». И мне было неприятно, что я чуяла в нем действительность (курсив наш — Т. Э.) и что героиня его 17-летняя девочка. Вот Чехов — это человек, к которому я могла бы дико привязаться. Мне с первой встречи никогда никто так в душу не проникал. Я ходила в воскресенье к Петровским, чтобы видеть его портрет. А его я видела только два раза в жизни» [1250].

Чехов все лето 1896 будет собираться в Ясную Поляну, но в результате перенесет поездку к Толстому на сентябрь. Через Меньшикова, заехавшего в Мелихово по пути к Толстым, он передаст, что охотно бы приехал и даже помог М. Л. Толстой принимать больных, однако его искренне пугает изобилие гостей.

«Пишу Вам по обещанию прямо из львиной берлоги. К сожалению, седой Лев болен: желчные камни, хотя это не мешало ему еще третьего дня, когда я приехал, играть в Laun tennis, купаться (плавать по-богатырски), а вчера ездить верхом верст 16. Но сегодня уже не выходит <...> Стоило мне сказать, что я от Чехова, как все львицы, старая и молодые, выразили величайшее внимание: Отчего он к нам не приедет? Я, со свойственной мне в качестве Вашего дипломата тонкостью, заметил, что он, Чехов, страшно хотел бы к Вам приехать, да боится стеснить: у вас-де столько гостей, etc. Львицы подняли вопль. Софья Андреевна, со свойственной ей тонкостью, заявила, что такое уж их несчастье, что целые толпы разной сволочи осаждают их дом, а люди милые и им дорогие стесняются приехать, «но скажите ему, что мы всем сердцем рады и примем его à bras ouvert [1251]». Дальше — комплименты Вашему уму, таланту и пр. Записала от меня Ваш адрес, собирается сама писать. Ужасно жалела, что Вы можете приехать только в сентябре, когда ее не будет здесь (от 5 до 23 сентября она — запомните — будет в Москве).

Я передал Ваше намерение принимать с Машей больных, — Маша этому очень рада — и вообще, что они, барышни, очень Вам понравились. Вчера, едучи с Татьяной Львовной, опять говорили о Вас. Татьяна «очень Вас любит, но чувствует какую-то грусть за Вас, думает, что у Вас очень большой талант, но безжизненное материалистическое миросозерцание» и пр. Рассказом «Убийство», который мне так понравился, Татьяна возмущена. «Скажите, он очень избалован? Женщинами?» — «Да, — говорю, — к сожалению, избалован». — «Ну вот, мы говорили об этом с Машей и советовались, как нам держать себя с ним. Эти дамы, противно даже, смотрят ему в глаза: «Ах, Чехов вздохнул, Чехов чихнул». Мы с Машей решили его не баловать», — прибавила Таня с прелестной откровенностью. Вы и представить себе не можете, как это мило было сказано. Я посмеялся и заявил, что непременно напишу Вам обо всем этом.

Сегодня опять, в разговоре о Вас, С[офья] А[ндреевна] заявила, что только Вас и считает из молодежи за писателя: Короленко, по мнению всей семьи, фальшив. Лев отозвался о Вас так, что Вы большой и симпатичный талант, но связанный (как я подсказал ему) скептическим миросозерцанием, и он боится даже надеяться, что Вы освободитесь от этих пут (как, прибавил он, можно было ждать от Лермонтова, например). Чувствуется, что Лев очень любит Вас и следит за Вами, но не без родительской тревоги. Вот и всё, что слышал о Вас; может быть, что и забыл, но общий тон тот, что Вас очень любят, ценят, ждут как дорогого гостя. Я расхваливал Вас, со своей стороны, в той мере, в какой непритворно люблю Вас и уважаю, т. е. в степени, близкой к превосходной. Расспрашивали о Вашей семье, и я особенно настаивал на необходимости молодым графиням подружиться с Марьей Павловной, на разрисовку которой тоже не пожалел суздальских красок» [1252].

Согласимся с тем, что «эта «тревога» Толстого и «грусть» его дочери, которые Чехов почувствовал во время предыдущих встреч, удерживали его от поездки в Ясную Поляну. Он тоже, наверно, думал, как «держать» себя с именитым и знаменитым семейством, и явно не «баловал» своими визитами. Сохранял уважительную дистанцию» [1253]. 

Пройдет еще полгода, и весной 1897 г. Чехова направят на лечение в московскую клинику профессора Остроумова. 28 марта больного навестит Л. Н. Толстой. «Толстой пишет книжку об искусстве. Он был у меня в клинике и говорил, что повесть свою «Воскресение» он забросил, так как она ему не нравится, пишет же только об искусстве и прочел об искусстве 60 книг. Мысль у него не новая; ее на разные лады повторяли все умные старики во все века. Всегда старики склонны были видеть конец мира и говорили, что нравственность пала до nec plus ultra [1254], что искусство измельчало, износилось, что люди ослабели и проч. и проч. Лев Николаевич в своей книжке хочет убедить, что в настоящее время искусство вступило в свой окончательный фазис, в тупой переулок, из которого ему нет выхода (вперед)» [1255].

«Был у него граф Толстой, и Лев Николаевич и Антон Павлович, гуляя по коридору, громко разговаривали» [1256].

Повторное посещение станет для Чехова не менее познавательным: «В клинике был у меня Лев Николаевич, с которым вели мы преинтересный разговор, преинтересный для меня, потому что я больше слушал, чем говорил. Говорили о бессмертии. Он признает бессмертие в кантовском вкусе; полагает, что все мы (люди и животные) будем жить в начале (разум, любовь), сущность и цели которого для нас составляют тайну. Мне же это начало или сила представляется в виде бесформенной студенистой массы, мое я — моя индивидуальность, мое сознание сольются с этой массой — такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его, и Лев Николаевич удивляется, что я не понимаю» [1257].

В беседе Толстого со своим другом, Г. А. Русановым в апреле 1897 г. Лев Николаевич подтвердит факт обеих встреч. Русанов вспоминает:

«В середине апреля — это было под Пасху — Лев Николаевич зашел к нам в третьем часу дня...

— Мне рассказывал Андрюша, — заговорил мой отец, — что у Остроумова все это время лежал Чехов, вы были у него?

— Я был у него два раза в клинике, — ответил Лев Николаевич, — у него было сильное кровохаркание, теперь это закончилось, но, говорят, здоровье его очень непрочно. К состоянию своему Антон Павлович относится — наружно по крайней мере — спокойно; он такой же, как и всегда только несколько более задумчивый, впрочем временами одушевляется и говорит с обычным юмором» [1258].

О своем с Толстым разговоре про бессмертие Чехов, вероятно, расскажет Суворину при встрече в Петербурге летом 1897 года: «Чехов приехал. <...> [1259] Смерть — жестокость, отвратительная казнь. Если после смерти уничтожается индивидуальность, то жизни нет. Я не могу утешаться тем, что сольюсь с козявками и мухами в мировой жизни, которая имеет цель. Я даже цели этой не знаю. Смерть возбуждает нечто большее, чем ужас. Но когда живешь, об ней мало думаешь. Я, по крайней мере. А когда буду умирать, увижу, что это такое. Страшно стать ничем. Отнесут тебя на кладбище, возвратятся домой и станут чай пить и говорить лицемерные речи.

Очень противно об этом думать» [1260].

Думать обо всем этом Чехову, судя по всему, действительно противно. Ему слишком хорошо знаком бессмертный текст

«Я напишу что-нибудь странное» [1261], — скажет Чехов Суворину в мае 1895 года. «Можете себе представить, пишу пьесу, которую кончу <...> вероятно, не раньше как в конце ноября, — напишет он тому же адресату спустя полгода. — Пишу ее не без удовольствия, хотя страшно вру против условий сцены. Комедия, три женских роли, шесть мужских, четыре акта, пейзаж (вид на озеро); много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви» [1262]. В середине ноября Чехов известит Д. В. Гарина-Виндинга [1263]: «Я уже почти кончил пьесу. Осталось работы еще дня на два. Комедия в 4 действиях. Называется она так: «Чайка»» [1264]. Через неделю одолеют сомнения. «Начал ее forte и кончил pianissimo, — напишет Чехов Суворину, — вопреки всем правилам драматического искусства. Вышла повесть. Я более недоволен, чем доволен». Там же он заметит, что «это еще только остов пьесы, проект, который до будущего сезона будет еще изменяться миллион раз» [1265].

Таким образом, первая поездка Чехова в Ясную Поляну состоится в самый разгар работы над «Чайкой», вторая — в Хамовники — случится за месяц до передачи доработанной рукописи в цензуру. На согласования и репетиции уйдет еще полгода.

Премьера состоится 17 октября 1896 года в Санкт-Петербургском Императорском Александрийском театре в бенефис актрисы Е. И. Левкеевой [1266]. Бенефициантка в спектакле участвовать не будет, этим вечером она ограничится водевилем «Счастливый день».

Присутствовавший в тот вечер на спектакле А. С. Суворин, придя домой, запишет в дневнике: «Пьеса не имела успеха. Публика невнимательная, не слушающая, разговаривающая, скучающая. Я давно не видел такого представления. Чехов был удручен. <...> Он пришел в два часа. Я пошел к нему, спрашиваю, где вы были? «Я ходил по улицам, сидел. Не мог же я плюнуть на это представление… Если я проживу еще 700 лет, то и тогда не отдам на театр ни одной пьесы. Будет. В этой области мне неудача». Завтра в 3 ч. хочет ехать. «Пожалуйста, не останавливайте меня. Я не могу слушать все эти разговоры»» [1267].

«После спектакля мои друзья были очень взволнованы; кто-то во втором часу ночи искал меня в квартире Потапенки; искали на Николаевском вокзале, а на другой день стали ходить ко мне с девяти часов утра, и я каждую минуту ждал, что придет Давыдов [1268] с советами и с выражением сочувствия. Это трогательно, но нестерпимо <...> Одним словом, у меня было непреодолимое стремление к бегству» [1269]. Суворину же, упрекнувшему Чехова по этому случаю в трусости, Антон Павлович через несколько дней ответит: «Зачем такая диффамация? После спектакля я ужинал у Романова [1270], честью, потом лег спать, спал крепко и на другой день уехал домой, не издав ни единого жалобного звука <...> Где же трусость? Я поступил так же разумно и холодно, как человек, который сделал предложение, получил отказ и которому ничего больше не остается, как уехать. Да, самолюбие мое было уязвлено, но ведь это не с неба свалилось; я ожидал неуспеха и уже был подготовлен к нему» [1271].

В день премьеры Суворин запишет в дневнике, что Чехов после генеральной репетиции «беспокоился о пьесе и хотел, чтобы она не шла. Он был очень недоволен исполнением. Оно было действительно самое посредственное. Но и в пьесе есть недостатки: мало действия, мало развиты интересные по своему драматизму сцены и много дано места мелочам жизни, рисовке характеров неважных, неинтересных. Режиссер Карпов показал себя человеком торопливым, безвкусным, плохо овладевшим пьесой и плохо срепетировавшим ее. Чехов очень самолюбив, и когда я высказывал ему свои впечатления, он выслушивал их нетерпеливо. Пережить этот неуспех без глубокого волнения он не мог. Очень жалею, что я не пошел на репетиции. Но едва ли я мог чем-нибудь помочь» [1272]. И. Н. Потапенко [1273] вспоминал: «Накануне представления мы с Антоном Павловичем обедали у Палкина [1274]. Он уже предчувствовал неуспех и сильно нервничал» [1275]. М. П. Чехова рассказывала: «В день первого представления «Чайки» на Александринской сцене я приехала в Петербург. Брат встретил меня на вокзале. Меня тут же на вокзале поразила его угрюмость. На его лице было ясно написано, что всё уже потеряно, что ничего для него более не существует.

— В чем дело? — с тревогой я спросила у брата.

— Не знаю, что мне делать — отвечал он, — ролей совсем не знают. Меня не слушают, и не понимают… Из пьесы ничего не выходит!..» [1276]

— по действиям — описание скандального спектакля в утреннем выпуске дадут «Новости и Биржевая газета» [1277]: «Уже после первого действия пьесы <...> публика осталась в каком-то недоумении <...> Идет второе действие; волнение публики усиливается, движение и шум в зрительном зале заглушают часто речи, произносимые на сцене. Опустился занавес, и уже угроза выполняется; раздается сильное шиканье <...> Дальше еще хуже: после третьего действия шиканье стало общим, оглушительным, выражавшим единодушный приговор тысячи зрителей тем «новым формам» и той новой бессмыслице, с которыми решался явиться на <...> сцену «наш талантливый беллетрист». Четвертое действие шло еще менее благополучно: кашель, хохот публики, и вдруг совершенно небывалое требование: «опустите занавес!» <...> Шиканье по окончании пьесы сделалось опять общим: шикали на галерее, в партере и в ложах. Единодушие публика проявила удивительное, редкое, и, конечно, этому можно только порадоваться: шутить с публикой или поучать ее нелепостями опасно...» [1278].

«В первом же явлении, когда Маша предлагает Медведенко понюхать табаку <...> в зрительном зале раздался хохот <...> «Весело настроенную» публику было трудно остановить. Она придиралась ко всякому поводу, чтобы посмеяться <...> Нина — Комиссаржевская [1280] нервно, трепетно, как дебютантка, начинает свой монолог: «Люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени...» Неудержимый смех публики... Комиссаржевская повышает голос, говорит проникновенно, искренно, сильно, нервно... Зал затихает. Напряженно слушают. Чувствуется, что артистка захватила публику. Но вопрос Аркадиной: «Серой пахнет. Это так нужно?..» снова вызывает гомерический хохот... <...> Чудный по художественной простоте конец второго акта публика не оценила. Она, очевидно, ждала совсем иного, и разочаровалась. Третий акт доставил публике много веселья. Выход Треплева с повязкой на голове — смешок в зале. Аркадина делает перевязку Треплеву — неудержимый хохот. <...> Последняя, финальная сцена третьего акта пропадает. Шум в зале. Вызовы автора и актеров... Шиканье... Ко мне в кабинет, бледный, с растерянной, застывшей улыбкой, входит Ант[он] Павлович...

— Автор провалился...— говорит он не своим голосом...» [1281]

Общее мнение энергично подытожит отзыв «Биржевых ведомостей», хорошо показывающий уровень, и самый тон оценок спектакля: «Это не чайка, просто дичь» [1282].

«В театре было тяжкое напряжение недоумения и позора» [1283], — напишет сам Чехов. «Театр дышал злобой, — хмуро вспомнит он через месяц, — воздух сперся от ненависти...» [1284].

Разумеется, найдутся те, кто постарается поддержать Чехова. Сразу после премьеры Александр Павлович пошлет брату записку: «Я с твоей «Чайкой» познакомился только сегодня в театре: это чудная, превосходная пьеса, полная глубокой психологии, обдуманная и хватающая за сердце» [1285], а весной следующего года, посылая ему статью Л. Е. Оболенского о судьбе «Чайки» [1286], он добавит: «Не твоя вина, что ты ушел дальше века» [1287].

[1189]  (1837–1901) — генерал-лейтенант, после убийства императора Александра II в марте-августе 1881 занимал пост петербургского градоначальника, отличился в борьбе с террором «Народной воли». Нижегородский военный губернатор в 1882-1897 гг. Изобретатель винтовки системы Баранова обр. 1869 года.

[1190] Суворин А. С. Фельетон LXV // «Новое время». 1891, №5618, 19 октября.

— А. С. Суворину от 20 октября 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 287.

— Е. П. Егорову от 5 октября 1891 г. // Там же. С. 276.

[1193] Из письма Е. П. Егорова — А. П. Чехову от 3 декабря 1891 г. // Там же. С. 526. Примечания.

[1194] Из письма А. П. Чехова — Е. П. Егорову от 11 декабря 1891 г. // Там же. С. 317–318.

[1195] Имеется в виду А. С. Киселев.

Дурново́ Иван Николаевич (1834–1903) — русский государственный деятель, министр внутренних дел (1889–1895), председатель Комитета министров (1895–1903).

[1197] Из письма А. П. Чехова — Е. П. Егорову от 11 декабря 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 316–317.

 5621, 5622, 5624, 5628, 5629, 5635, 5642, 5643, 5649, 5656, 5657 от 22, 23, 25, 29, 30 октября, 5, 12, 13, 19, 26, 27 ноября с подписью Антон Чехов. 

— А. С. Суворину от 30 августа 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 267.

[1200] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 24 или 25 ноября 1888 г. // ПСС. Т. 21. С. 78.

[1201] Имеется в виду «Послесловие к «Крейцеровой сонате», написанное Л. Н. Толстым в 1889–1890 гг.

«Выбранные места из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя, письмо XXI: «Что такое губернаторша. Письмо к А. О. С[мирнов]ой» // ПСС. Т. 8. С. 309–321.

[1203] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 8 сентября 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 270.

–1897 // Рейфилд Д. Жизнь Антона Чехова. С. 344–345.

[1205] Из письма А. П. Чехова — И. П. Чехову от 4 мая 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 224.

— А. С. Суворину от 10 мая 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 227.

[1207] Былим-Колосовский Евгений Дмитриевич –1935) — мелкопоместный дворянин. В 1915 г. гласный Тарусского уездного Земского собрания, почетный мировой судья Тарусского уезда.

[1209] Чехов М. П. Вокруг Чехова // Вокруг Чехова. С. 282.

[1210] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 18 мая 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 231–232.

[1211] Чехов М. П. Вокруг Чехова // Вокруг Чехова. C. 283.

[1213] См. Чехов А. П // ПСС. Т. 7. С. 692. Примечания.

[1214] Семанова М. Л. Чехов о Пушкине // Сб.: Проблемы реализма русской литературы XIX века. М.–Л., 1961; Линков В. Я. Повесть А. П. Чехова «Дуэль» и русский социально-психологический роман первой половины XIX века. // Сб.: Проблемы теории и истории литературы. Изд. МГУ, 1971.

[1215]  –1804) — немецкий философ и один из центральных мыслителей эпохи Просвещения. Всесторонние и систематические работы Канта в области эпистемологии, метафизики, этики и эстетики сделали его одной из самых влиятельных фигур в западной философии Нового времени. В своей доктрине трансцендентального идеализма Кант утверждал, что пространство и время — это просто «формы интуиции», которые структурируют весь опыт, и поэтому, хотя «вещи-в-себе» существуют и вносят вклад в опыт, они, тем не менее, отличны от объектов опыта. Из этого следует, что объекты опыта — это просто «видимости», и что природа вещей, как они есть сами по себе, следовательно, нами непознаваема.

[1216] Георг Вильгельм Фридрих Гегель –1831) — немецкий философ. Он считается одной из самых важных фигур в немецком идеализме и одним из основоположников западной философии, чьё влияние распространяется на весь спектр современных философских проблем, от эстетики до онтологии и политики, как в аналитической, так и в континентальной традиции.

[1217] Дерман А. Творческий портрет Чехова. М., 1929. С. 206.

[1219] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 25 октября 1891 г. // ПСС. Т. 22. С. 290–291.

[1221] Толстой Л. Н. Дневники. Запись от 31 октября 1853 г. «Я читалъ Капитанскую дочку и увы! долженъ сознаться, что теперь уже проза Пушкина стара — не слогомъ, — но манерой изложенiя. Теперь справедливо — въ новомъ направленiи интересъ подробностей чувства замѣняетъ интересъ самыхъ событiй. Повѣсти Пушкина голы какъ-то» // ПСС. Т. 46. С. 187–188.

[1222] См. подробно в кн. Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля, с. 300–313 и далее.

— «современное течение»; от лат. modernus — «современный, недавний») — это направление в искусстве, характеризуемое отрицанием предшественников, разрушением устоявшихся представлений, традиционных идей, форм, жанров и поиском новых способов восприятия и отражения действительности. Под модернизмом также понимают изменения в литературе, архитектуре и искусстве в конце XIX — начале XX века, направленные на разрыв с предшествующими художественными традициями, стремление к новому, условность стиля, поиск и обновление художественных форм.

[1225] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 4 марта 1893 г. // ПСС. Т. 23. С. 180.

[1226] Чехов А. П. ПСС. Т. 23. С. 471. Примечания.

[1227] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 7 августа 1893 г. // ПСС. Т. 23. С. 222.

— А. П. Чехову от 1 февраля 1894 г. // Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков: Переписка, дневники, воспоминания, статьи. М., 2005. С. 66.

[1229] Мамай (ок. 1335–1380) — беклярбек (одна из двух главных должностей в администрации Золотой Орды, в функции входило руководство армией, внешними делами и верховным судом). Военачальник Золотой Орды.

[1230] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 27 марта 1894 г. // ПСС. Т. 23. С. 283–284.

 (1856–1915) — русский композитор, пианист, педагог, теоретик музыки, музыкально-общественный деятель. Литературные псевдонимы: С.; С. В. Т.; С. Т.; Т—в, С.

[1232] Семенов С. Т. О встречах с А. П. Чеховым // А. П. Чехов в воспоминаниях современников, 1960. С. 367.

— Л. Л. Толстому от 4 сентября 1895 г. // ПСС. Т. 68. С. 158.

[1234] , (урожд. Обольянинова; 1835–1899) — владелица имения Никольское-Горушки (Обольяново) Дмитровского уезда Московской губ., близкая знакомая семьи Толстых. 

–51.

[1236] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 21 октября 1895 г. // ПСС. Т. 24. С. 70.

[1237] Из письма А. П. Чехова — А. С. Суворину от 26 октября 1895 г. // ПСС. Т. 24. С. 87.

́ (1844–1896) — французский поэт-символист, один из основоположников литературного импрессионизма и символизма.

[1239] Софокл –406 до н. э.) — выдающийся афинский драматург, трагик.

[1240] Суворин А. С. Запись от 17 февраля 1896 г. // Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 205.

[1241] Чехов А. П. [Дневниковые записи] // ПСС. Т. 17. С. 221–223.

[1242]  –180) — римский император (161–180) из династии Антонинов, философ, представитель позднего стоицизма, последователь Эпиктета.

[1243] Толстой Л. Н. Запись на 17 мая, 2 / Круг чтения. Том I // ПСС. Т. 41. С. 330.

[1244] Толстой Л. Н. Произведения, 1890–1900 // ПСС. Т. 31. С. 181.

[1246] Толстой С. Л. Предисловие // Дневники Софьи Андреевны Толстой: 1897–1909. М., 1932. С. VIII.

[1248] Толстой С. Л. Предисловие // Дневники Софьи Андреевны Толстой: 1897–1909. С. VI.

[1250] Сухотина-Толстая Т. Л. Запись 19 апреля 1896 г. // Дневник. С. 372.

[1251] С распростертыми объятиями (фр.)

— А. П. Чехову от 20 августа 1896 г. // Антон Чехов и его критик Михаил Меньшиков: Переписка, дневники, воспоминания, статьи. С. 82–83.

«отдельного человека». С. 457.

[1254] До nec plus ultra (лат.), т. е. до крайности, до последней степени, до предела, предельно. Выражение восходит к греческому мифу о Геракле, согласно которому скалы на берегах Гибралтара — это колонны, воздвигнутые Гераклом на краю мира в память о его далеком походе за быками великана Гериона (Геркулесовы столбы).

[1255] Из письма А. П. Чехова — А. И. Эртелю от 17 апреля 1897 г. // ПСС. Т. 24. С. 333

[1256] Об этом сообщил лечащий врач Чехова, ассистент Остроумовской клиники M. H. Маслов. См. К биографическим материалам об А. П. Чехове // «Русские ведомости», 1910, №13, 17 января.

— М. О. Меньшикову от 16 апреля 1897 г. // ПСС. Т. 24. С. 332.

[1258] Проф. А. Г. Русанов Воспоминания о Льве Николаевиче Толстом // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников, 1960. Т. 2. С. 80–81.

[1259] В издании Дневника Суворина 1923 г. на этом месте «вставлена фраза «Несколько мыслей Чехова», которой в подлиннике нет. Однако следующие мысли записаны сначала на обороте страницы и потом отдельно, более четким почерком; поэтому, а также потому, что эти мысли напоминают своей афористичностью и оригинальностью скорее Чехова, чем Суворина, можно согласиться с тем, Что Кричевский прав, приписывая их Чехову». Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 579.

[1260] Суворин А. С. Запись 23 июля 1897 г. // Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 302–303.

— А. С. Суворину от 5 мая 1895 г. // ПСС. Т. 24. С. 58.

— А. С. Суворину от 21 октября 1895 г. // Там же. С. 85.

[1263] Гарин-Виндинг Дмитрий Викторович –1921) — драматург, писатель и актер провинциальных театров (1875–1888), Малого театра (1888–1909); педагог, деятель РТО.

[1264] Из письма А. П. Чехова — Д. В. Гарин-Виндингу от 14 ноября 1895 г. // ПСС. Т. 24. С. 97.

— А. С. Суворину от 21 ноября 1895 г. // Там же. С. 100.

[1266] (1851–1904) — характерная русская актриса, в начале сценической деятельности проявляла склонность к шаржу, преувеличениям; впоследствии избавилась от этого недостатка.

[1267] Суворин А. С. Запись 17 октября 1896 // Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 256.

 (наст. имя — Иван Николаевич Горелов; 1849–1925) — российский и советский актёр, театральный режиссёр, педагог. Заслуженный артист Императорских театров, Народный артист Республики. В первой постановке «Чайки» исполнил роль Сорина.

[1269] Из письма А. П. Чехова — А. И. Сувориной от 19 октября 1896 г. // ПСС. Т. 24. С. 198–199.

[1270] В трактире на Обводном канале.

— А. С. Суворину от 22 октября 1896 г. // ПСС. Т. 24. С. 201.

[1272] Суворин А. С. Запись 17 октября 1896 // Дневник Алексея Сергеевича Суворина. С. 256–257.

[1273] Потапенко –1929) — русский прозаик и драматург, один из самых популярных писателей 1890-х годов.

[1274] Ресторан на Невском проспекте.

[1275] Потапенко И. Н. Несколько лет с А. П. Чеховым (К 10-летию со дня его кончины) // А. П. Чехов в воспоминаниях современников, 1986. С. 341.

«Русское слово», 1910, №13, 17 января, под общим заглавием: «О Чехове».

[1277] «Новости и Биржевая газета» — ежедневное общественно-политическое издание — газета. Образовалась на основе слияния двух газет «Новости» и «Биржевая газета». Выходила в Петербурге с 1 июля 1880 по 1906. Газета являлась органом крупных промышленников, добивалась более широких возможностей для развития частной предпринимательской инициативы, отстаивала необходимость буржуазно-конституционного переустройства России.

«Новости и Биржевая газета», 1896, №288, 18 октября.

[1279] (1857–1926) — режиссер Александрийского театра, драматург. Председатель кассы взаимопомощи литераторов и ученых.

[1280]  –1910) — выдающаяся русская актриса начала XX века.

[1281] Карпов Е. История первого представления «Чайки» на сцене Александрийского театра 17 октября 1890 г. // О Чехове. С. 71–73.

[1282] Я. (И. И. Ясинский.) Письма из партера // «Биржевые ведомости», 1896, №288, 18 октября.

[1283] Из письма А. П. Чехова — М. П. Чехову от 18 октября 1896 г. // ПСС. Т. 24. С. 197.

— В. И. Немировичу-Данченко от 20 ноября 1896 г. // Там же. С. 231.

[1285] Из записки Ал. П. Чехова — А. П. Чехову от 17 октября 1896 г. // Чехов А. П // Там же. С. 523. Примечания

[1286] Оболенский Л. Е. Почему столичная публика не поняла «Чайки» Ант. Павловича? (Критический этюд) // «Одесский листок», 1897, №56, 1 марта.

[1287] Из письма Ал. П. Чехова — А. П. Чехову от 4 марта 1897 г. // Александр и Антон Чеховы. Переписка. Воспоминания. С. 732.