Ариадна.

Чехов А. П. Ариадна // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 9. [Рассказы. Повести], 1894—1897. — М.: Наука, 1977. — С. 107—132.


АРИАДНА

На палубе парохода, шедшего из Одессы в Севастополь, какой-то господин, довольно красивый, с круглою бородкой, подошел ко мне, чтобы закурить, и сказал:

— Обратите внимание на этих немцев, что сидят около рубки. Когда сойдутся немцы или англичане, то говорят о ценах на шерсть, об урожае, о своих личных делах; но почему-то когда сходимся мы, русские, то говорим только о женщинах и высоких материях. Но главное — о женщинах.

Лицо этого господина было уже знакомо мне. Накануне мы возвращались в одном поезде из-за границы, и в Волочиске я видел, как он во время таможенного осмотра стоял вместе с дамой, своей спутницей, перед целою горой чемоданов и корзин, наполненных дамским платьем, и как он был смущен и подавлен, когда пришлось платить пошлину за какую-то шелковую тряпку, а его спутница протестовала и грозила кому-то пожаловаться; потом по пути в Одессу я видел, как он носил в дамское отделение то пирожки, то апельсины.

Было немножко сыро, слегка покачивало, и дамы ушли к себе в каюты. Господин с круглою бородкой сел со мной рядом и продолжал:

— Да, когда русские сходятся, то говорят только о высоких материях и женщинах. Мы так интеллигентны, так важны, что изрекаем одни истины и можем решать вопросы только высшего порядка. Русский актер не умеет шалить, он в водевиле играет глубокомысленно; так и мы: когда приходится говорить о пустяках, то мы трактуем их не иначе, как с высшей точки зрения. Это недостаток смелости, искренности и простоты. О женщинах же мы говорим так часто потому, мне кажется, что мы неудовлетворены. Мы слишком идеально смотрим на женщин и предъявляем требования, несоизмеримые с тем, что может дать действительность, мы получаем далеко не то, что хотим, и в результате неудовлетворенность, разбитые надежды, душевная боль, а что у кого болит, тот о том и говорит. Вам не скучно продолжать этот разговор?

— Нет, нисколько.

— В таком случае позвольте представиться, — сказал мой собеседник, слегка приподнимаясь: — Иван Ильич Шамохин, московский помещик некоторым образом... Вас же я хорошо знаю.

Он сел и продолжал, ласково и искренно глядя мне в лицо:

— Эти постоянные разговоры о женщинах какой-нибудь философ средней руки, вроде Макса Нордау, объяснил бы эротическим помешательством или тем, что мы крепостники и прочее, я же на это дело смотрю иначе. Повторяю: мы неудовлетворены, потому что мы идеалисты. Мы хотим, чтобы существа, которые рожают нас и наших детей, были выше нас, выше всего на свете. Когда мы молоды, то поэтизируем и боготворим тех, в кого влюбляемся; любовь и счастье у нас — синонимы. У нас в России брак не по любви презирается, чувственность смешна и внушает отвращение, и наибольшим успехом пользуются те романы и повести, в которых женщины красивы, поэтичны и возвышенны, и если русский человек издавна восторгается рафаэлевской мадонной или озабочен женской эмансипацией, то, уверяю вас, тут нет ничего напускного. Но беда вот в чем. Едва мы женимся или сходимся с женщиной, проходит каких-нибудь два-три года, как мы уже чувствуем себя разочарованными, обманутыми; сходимся с другими, и опять разочарование, опять ужас, и в конце концов убеждаемся, что женщины лживы, мелочны, суетны, несправедливы, неразвиты, жестоки, — одним словом, не только не выше, но даже неизмеримо ниже нас, мужчин. И нам, неудовлетворенным, обманутым, не остается ничего больше, как брюзжать и походя говорить о том, в чем мы так жестоко обманулись.

Пока Шамохин говорил, я заметил, что русский язык и русская обстановка доставляли ему большое удовольствие. Это оттого, вероятно, что за границей он сильно соскучился по родине. Хваля русских и приписывая им редкий идеализм, он не отзывался дурно об иностранцах, и это располагало в его пользу. Было также заметно, что на душе у него неладно и хочется ему говорить больше о себе самом, чем о женщинах, и что не миновать мне выслушать какую-нибудь длинную историю, похожую на исповедь.

И в самом деле, когда мы потребовали бутылку вина и выпили по стакану, он начал так:

— Помнится, в какой-то повести Вельтмана кто-то говорит: «Вот так история!» А другой ему отвечает: «Нет, это не история, а только интродукция в историю». Так и то, что я до сих пор говорил, есть только интродукция, мне же, собственно, хочется рассказать вам свой последний роман. Виноват, я еще раз спрошу: вам не скучно слушать?

Я сказал, что не скучно, и он продолжал:

— Действие происходит в Московской губернии, в одном из ее северных уездов. Природа тут, должен я вам сказать, удивительная. Усадьба наша находится на высоком берегу быстрой речки, у так называемого быркого места, где вода шумит день и ночь; представьте же себе большой старый сад, уютные цветники, пасеку, огород, внизу река с кудрявым ивняком, который в большую росу кажется немножко матовым, точно седеет, а по ту сторону луг, за лугом на холме страшный, темный бор. В этом бору рыжики родятся видимо-невидимо, и в самой чаще живут лоси. Я умру, заколотят меня в гроб, а всё мне, кажется, будут сниться ранние утра, когда, знаете, больно глазам от солнца, или чудные весенние вечера, когда в саду и за садом кричат соловьи и дергачи, а с деревни доносится гармоника, в доме играют на рояле, шумит река — одним словом, такая музыка, что хочется и плакать и громко петь. Запашка у нас небольшая, но выручают луга, которые вместе с лесом дают тысяч около двух ежегодно. Я у отца единственный сын, оба мы люди скромные, и этих денег, плюс еще отцовская пенсия, совершенно хватало. Первые три года по окончании университета я прожил в деревне, хозяйничал и всё ждал, что меня куда-нибудь выберут, главное же, я был сильно влюблен в одну необыкновенно красивую, обаятельную девушку. Была она сестрой моего соседа, помещика Котловича, прогоревшего барина, у которого в имении были ананасы, замечательные персики, громоотводы, фонтан посреди двора и в то же время ни копейки денег. Он ничего не делал, ничего не умел, был какой-то кволый, точно сделанный из пареной репы; лечил мужиков гомеопатией и занимался спиритизмом. Человек он, впрочем, был деликатный, мягкий и неглупый, но не лежит у меня душа к этим господам, которые беседуют с духами и лечат баб магнетизмом. Во-первых, у умственно не свободных людей всегда бывает путаница понятий и говорить с ними чрезвычайно трудно, и, во-вторых, обыкновенно никого они не любят, с женщинами не живут, а эта таинственность действует на впечатлительных людей неприятно. И наружность его мне не нравилась. Он был высок, толст, бел, с маленькой головой, с маленькими блестящими глазами, с белыми пухлыми пальцами. Он не жал вам руку, а мял. И всё, бывало, извиняется. Просит что-нибудь — извините, дает — тоже извините. Что же касается его сестры, то это лицо совсем из другой оперы. Надо вам заметить, что в детстве и в юности я не был знаком с Котловичами, так как мой отец был профессором в N. и мы долго жили в провинции, а когда я познакомился с ними, то этой девушке было уже двадцать два года, и она давно успела и институт кончить, и пожить года два-три в Москве, с богатой теткой, которая вывозила ее в свет. Когда я познакомился и мне впервые пришлось говорить с ней, то меня прежде всего поразило ее редкое и красивое имя — Ариадна. Оно так шло к ней! Это была брюнетка, очень худая, очень тонкая, гибкая, стройная, чрезвычайно грациозная, с изящными, в высшей степени благородными чертами лица. У нее тоже блестели глаза, но у брата они блестели холодно и слащаво, как леденцы, в ее же взгляде светилась молодость, красивая, гордая. Она покорила меня в первый же день знакомства — и не могло быть иначе. Первые впечатления были так властны, что я до сих пор не расстаюсь с иллюзиями, мне всё еще хочется думать, что у природы, когда она творила эту девушку, был какой-то широкий, изумительный замысел. Голос Ариадны, ее шаги, шляпка и даже отпечатки ее ножек на песчаном берегу, где она удила пескарей, вызывали во мне радость, страстную жажду жизни. По прекрасному лицу и прекрасным формам я судил о душевной организации, и каждое слово Ариадны, каждая улыбка восхищали меня, подкупали и заставляли предполагать в ней возвышенную душу. Она была ласкова, разговорчива, весела, проста в обращении, поэтично верила в бога, поэтично рассуждала о смерти, и в ее душевном складе было такое богатство оттенков, что даже своим недостаткам она могла придавать какие-то особенные, милые свойства. Положим, понадобилась ей новая лошадь, а денег нет, — ну, что ж за беда? Можно продать что-нибудь или заложить, а если приказчик божится, что ничего нельзя ни продать, ни заложить, то можно содрать с флигелей железные крыши и спустить их на фабрику или в самую горячую пору погнать рабочих лошадей на базар и продать там за бесценок. Эти необузданные желания порой приводили в отчаяние всю усадьбу, но выражала она их с таким изяществом, что ей в конце концов всё прощалось и всё позволялось, как богине или жене Цезаря. Любовь моя была трогательна, и ее скоро все заметили: и мой отец, и соседи, и мужики. И все мне сочувствовали. Когда, случалось, я угощал рабочих водкой, то они кланялись и говорили:

И сама Ариадна знала, что я ее люблю. Она часто приезжала к нам верхом или на шарабане и проводила иногда целые дни со мною и с отцом. С моим стариком она подружилась, и он даже научил ее кататься на велосипеде — это было его любимое развлечение. Помню, как однажды вечером они собрались кататься и я помогал ей сесть на велосипед, и в это время она была так хороша, что мне казалось, будто я, прикасаясь к ней, обжигал себе руки, я дрожал от восторга, и когда они оба, старик и она, красивые, стройные, покатили рядом по шоссе, встречная вороная лошадь, на которой ехал приказчик, бросилась в сторону, и мне показалось, что она бросилась оттого, что была тоже поражена красотой. Моя любовь, мое поклонение трогали Ариадну, умиляли ее, и ей страстно хотелось быть тоже очарованною, как я, и отвечать мне тоже любовью. Ведь это так поэтично!

Но любить по-настоящему, как я, она не могла, так как была холодна и уже достаточно испорчена. В ней уже сидел бес, который день и ночь шептал ей, что она очаровательна, божественна, и она, определенно не знавшая, для чего, собственно, она создана и для чего ей дана жизнь, воображала себя в будущем не иначе, как очень богатою и знатною, ей грезились балы, скачки, ливреи, роскошная гостиная, свой salon и целый рой графов, князей, посланников, знаменитых художников и артистов, и всё это поклоняется ей и восхищается ее красотой и туалетами... Эта жажда власти и личных успехов и эти постоянные мысли всё в одном направлении расхолаживают людей, и Ариадна была холодна: и ко мне, и к природе, и к музыке. Время между тем шло, а посланников всё не было, Ариадна продолжала жить у своего брата спирита, дела становились всё хуже, так что уже ей не на что было покупать себе платья и шляпки и приходилось хитрить и изворачиваться, чтобы скрывать свою бедность.

Как нарочно, когда она еще жила в Москве у тетки, к ней сватался некий князь Мактуев, человек богатый, но совершенно ничтожный. Она отказала ему наотрез. Но теперь иногда ее мучил червь раскаяния: зачем отказала. Как наш мужик дует с отвращением на квас с тараканами и все-таки пьет, так и она брезгливо морщилась при воспоминании о князе и все-таки говорила мне:

— Что ни говорите, а в титуле есть что-то необъяснимое, обаятельное...

Она мечтала о титуле, о блеске, но в то же время ей не хотелось упустить и меня. Как там ни мечтай о посланниках, а всё же сердце не камень и жаль бывает своей молодости. Ариадна старалась влюбиться, делала вид, что любит, и даже клялась мне в любви. Но я человек нервный, чуткий; когда меня любят, то я чувствую это даже на расстоянии, без уверений и клятв, тут же веяло на меня холодом, и когда она говорила мне о любви, то мне казалось, что я слышу пение металлического соловья. Ариадна сама чувствовала, что у нее не хватает пороху, ей было досадно, и я не раз видел, как она плакала. А то, можете себе представить, она вдруг обняла меня порывисто и поцеловала, — это произошло вечером, на берегу, — и я видел по глазам, что она меня не любит, а обняла просто из любопытства, чтобы испытать себя: что, мол, из этого выйдет. И мне сделалось страшно. Я взял ее за руки и проговорил в отчаянии:

— Эти ласки без любви причиняют мне страдание!

— Какой вы... чудак! — сказала она с досадой и отошла.

По всей вероятности, прошел бы еще год-два, и я женился бы на ней, тем и кончилась бы эта история, но судьбе угодно было устроить наш роман по-иному. Случилось так, что на нашем горизонте появилась новая личность. К брату Ариадны приехал погостить его университетский товарищ Лубков, Михаил Иваныч, милый человек, про которого кучера и лакеи говорили: «за-а-нятный господин!» Этак среднего роста, тощенький, плешивый, лицо, как у доброго буржуа, не интересное, но благообразное, бледное, с жесткими холеными усами, на шее гусиная кожа с пупырышками, большой кадык. Носил он pince-nez на широкой черной тесьме, картавил, не выговаривая ни р, ни л, так что, например, слово «сделал» у него выходило так: сдевав. Он был всегда весел, всё ему было смешно. Женился он как-то необыкновенно глупо, двадцати лет, получил в приданое два дома в Москве, под Девичьим, занялся ремонтом и постройкой бани, разорился в пух, и теперь его жена и четверо детей жили в «Восточных номерах», терпели нужду, и он должен был содержать их, — и это ему было смешно. Ему было 36 лет, а жене его уже 42, — и это тоже было смешно. Мать его, чванная, надутая особа с дворянскими претензиями, презирала его жену и жила отдельно с целою оравой собак и кошек, и он должен был выдавать ей особо по 75 рублей в месяц; и сам он был человек со вкусом, любил позавтракать в «Славянском Базаре» и пообедать в «Эрмитаже»; денег нужно было очень много, но дядя выдавал ему только по две тысячи в год, этого не хватало, и он по целым дням бегал по Москве, как говорится, высунув язык, и искал, где бы перехватить взаймы, — и это тоже было смешно. Приехал он к Котловичу, как говорил, для того, чтобы отдохнуть на лоне природы от семейной жизни. За обедом, за ужином, на прогулках он говорил нам про свою жену, про мать, про кредиторов, судебных приставов и смеялся над ними; смеялся над собой и уверял, что благодаря этой способности брать взаймы он приобрел много приятных знакомств. Смеялся он не переставая, и мы тоже смеялись. При нем и время мы стали проводить иначе. Я был склонен больше к тихим, так сказать, идиллическим удовольствиям; любил уженье рыбы, вечерние прогулки, собиранье грибов; Лубков же предпочитал пикники, ракеты, охоту с гончими. Он раза три в неделю затевал пикники, и Ариадна с серьезным, вдохновенным лицом записывала на бумажке устриц, шампанского, конфект и посылала меня в Москву, конечно, не спрашивая, есть ли у меня деньги. А на пикниках тосты, смех и опять жизнерадостные рассказы о том, как стара жена, какие у матери жирные собачки, какие милые люди кредиторы...

Лубков любил природу, но смотрел на нее как на нечто давно уже известное, притом по существу стоящее неизмеримо ниже его и созданное только для его удовольствия. Бывало, остановится перед каким-нибудь великолепным пейзажем и скажет: «Хорошо бы здесь чайку попить!» Однажды, увидев Ариадну, которая вдали шла с зонтиком, он кивнул на нее и сказал:

— Она худа, и это мне нравится. Я не люблю полных.

Меня это покоробило. Я попросил его не выражаться так при мне о женщинах. Он посмотрел на меня с удивлением и сказал:

— Что же в том дурного, что я люблю худых и не люблю полных?

Я ничего ему не ответил. Потом как-то, будучи в отличном расположении и слегка навеселе, он сказал:

— Я заметил, вы Ариадне Григорьевне нравитесь. Удивляюсь вам, отчего вы зеваете.

Мне стало неловко от этих слов, и я, смущаясь, высказал ему свой взгляд на любовь и женщин.

— Не знаю, — вздохнул он. — По-моему, женщина есть женщина, мужчина есть мужчина. Пусть Ариадна Григорьевна, как вы говорите, поэтична и возвышенна, но это не значит, что она должна быть вне законов природы. Вы сами видите, она уже в таком возрасте, когда ей нужен муж или любовник. Я уважаю женщин не меньше вашего, но думаю, что известные отношения не исключают поэзии. Поэзия сама по себе, а любовник сам по себе. Всё равно, как в сельском хозяйстве: красота природы сама по себе, а доход с лесов и полей сам по себе.

Когда я и Ариадна удили пескарей, Лубков лежал тут же на песке и подшучивал надо мной или учил меня, как жить.

— Удивляюсь, сударь, как это вы можете жить без романа! — говорил он. — Вы молоды, красивы, интересны, — одним словом, мужчина хоть куда, а живете по-монашески. Ох, уже эти мне старики в 28 лет! Я старше вас почти на десять лет, а кто из нас моложе? Ариадна Григорьевна, кто?

— Конечно, вы, — отвечала ему Ариадна.

— В самом деле, вы не мужчина, а какая-то, прости господи, размазня. Мужчина должен увлекаться, безумствовать, делать ошибки, страдать! Женщина простит вам и дерзость и наглость, но она никогда не простит этой вашей рассудительности.

Она не на шутку сердилась и продолжала:

— Чтобы иметь успех, надо быть решительным и смелым. Лубков не так красив, как вы, но он интереснее вас и всегда будет иметь успех у женщин, потому что он не похож на вас, он мужчина...

И даже какое-то ожесточение слышалось в ее голосе. Однажды за ужином она, не обращаясь ко мне, стала говорить о том, что если бы она была мужчиной, то не кисла бы в деревне, а поехала бы путешествовать, жила бы зимой где-нибудь за границей, например, в Италии. О, Италия! Тут отец мой невольно подлил масла в огонь; он долго рассказывал про Италию, как там хорошо, какая чудная природа, какие музеи! У Ариадны вдруг загорелось желание ехать в Италию. Она даже кулаком по столу ударила и глаза у ней засверкали: ехать!

И начались затем разговоры, как хорошо будет в Италии, — ах, Италия, ах да ох — и так каждый день, и когда Ариадна глядела мне через плечо, то по ее холодному и упрямому выражению я видел, что в своих мечтах она уже покорила Италию со всеми ее салонами, знатными иностранцами и туристами и что удержать ее уже невозможно. Я советовал обождать немного, отложить поездку на год-два, но она брезгливо морщилась и говорила:

— Вы рассудительны, как старая баба.

Лубков же был за поездку. Он говорил, что это обойдется очень дешево и что он тоже с удовольствием поедет в Италию и отдохнет там от семейной жизни. Я, каюсь, вел себя наивно, как гимназист. Не из ревности, а из предчувствия чего-то страшного, необычайного, я старался, когда было возможно, не оставлять их вдвоем, и они подшучивали надо мной; например, когда я входил, делали вид, что только что целовались и т. п.

Но вот в одно прекрасное утро является ко мне ее пухлый, белый брат спирит и выражает желание поговорить со мной наедине. Это был человек без воли; несмотря на воспитание и деликатность, он никак не мог удержаться, чтобы не прочесть чужого письма, если оно лежало перед ним на столе. И теперь в разговоре он признался, что нечаянно прочел письмо Лубкова к Ариадне.

— Из этого письма я узнал, что она в скором времени уезжает за границу. Милый друг, я очень взволнован! Объясните мне бога ради, я ничего не понимаю!

Когда он говорил это, то тяжело дышал, дышал мне прямо в лицо, и от него пахло вареной говядиной.

— Извините, я посвящаю вас в тайны этого письма, — продолжал он, — но вы друг Ариадны, она вас уважает! Быть может, вам известно что-нибудь. Она хочет уехать, но с кем? Господин Лубков тоже собирается с ней ехать. Извините, но это даже странно со стороны господина Лубкова. Он — женатый человек, имеет детей, а между тем объясняется в любви, пишет Ариадне «ты». Извините, но это странно!

Я похолодел, руки и ноги у меня онемели, и я почувствовал в груди боль, как будто положили туда трехугольный камень. Котлович в изнеможении опустился в кресло, и руки у него повисли, как плети.

— Что же я могу сделать? — спросил я.

— Внушить ей, убедить... Посудите: что ей Лубков? Пара ли он ей? О, боже, как это ужасно, как ужасно! — продолжал он, хватая себя за голову. — У нее такие чудесные партии, князь Мактуев и... и другие. Князь обожает ее и не дальше, как в среду на прошлой неделе, его покойный дед Иларион положительно, как дважды два, подтверждал, что Ариадна будет его женой. Положительно! Дед Иларион уже мертв, но это изумительно умный человек. Дух его мы вызываем каждый день.

После этого разговора я не спал всю ночь, хотел застрелиться. Утром я написал пять писем и все изорвал в клочки, потом рыдал в риге, потом взял у отца денег и уехал на Кавказ не простившись.

Конечно, женщина есть женщина и мужчина есть мужчина, но неужели всё это так же просто в наше время, как было до потопа, и неужели я, культурный человек, одаренный сложною духовною организацией, должен объяснять свое сильное влечение к женщине только тем, что формы тела у нее иные, чем у меня? О, как бы это было ужасно! Мне хочется думать, что боровшийся с природой человеческий гений боролся и с физической любовью, как с врагом, и что если он и не победил ее, то все же удалось ему опутать ее сетью иллюзий братства и любви; и для меня по крайней мере это уже не просто отправление моего животного организма, как у собаки или лягушки, а настоящая любовь, и каждое объятие бывает одухотворено чистым сердечным порывом и уважением к женщине. В самом деле, отвращение к животному инстинкту воспитывалось веками в сотнях поколений, оно унаследовано мною с кровью и составляет часть моего существа, и если я теперь поэтизирую любовь, то не так же ли это естественно и необходимо в наше время, как то, что мои ушные раковины неподвижны и что я не покрыт шерстью. Мне кажется, так мыслит большинство культурных людей, так как в настоящее время отсутствие в любви нравственного и поэтического элемента третируется уже, как явление атавизма; говорят, что оно есть симптом вырождения, многих помешательств. Правда, поэтизируя любовь, мы предполагаем в тех, кого любим, достоинства, каких у них часто не бывает, ну, а это служит для нас источником постоянных ошибок и постоянных страданий. Но уж лучше, по-моему, пусть будет так, то есть лучше страдать, чем успокаивать себя на том, что женщина есть женщина, а мужчина есть мужчина.

В Тифлисе я получил от отца письмо. Он писал, что Ариадна Григорьевна такого-то числа отбыла за границу с намерением прожить там всю зиму. Через месяц я вернулся домой. Была уже осень. Каждую неделю Ариадна присылала моему отцу письма на душистой бумаге, очень интересные, написанные прекрасным литературным языком. Я того мнения, что каждая женщина может быть писательницей. Ариадна очень подробно описывала, как ей нелегко было помириться с своей теткой и выпросить у нее на дорогу тысячу рублей и как долго она отыскивала в Москве одну свою дальнюю родственницу, старушку, чтоб уговорить ее ехать вместе. Это излишество подробностей очень уж отдавало сочиненностью, и я понял, конечно, что никакой у нее спутницы не было. Немного погодя и я получил от нее письмо, тоже душистое и литературное. Она писала, что соскучилась по мне, по моим красивым, умным, влюбленным глазам, дружески упрекала, что я гублю свою молодость, кисну в деревне в то время, как мог бы, подобно ей, жить в раю, под пальмами, вдыхать в себя аромат апельсиновых деревьев. И подписалась так: «брошенная вами Ариадна». Потом дня через два другое письмо в том же роде и подпись: «забытая вами». У меня мутилось в голове. Любил я ее страстно, снилась она мне каждую ночь, а тут еще «брошенная», «забытая» — к чему это? для чего? — а тут еще деревенская скука, длинные вечера, тягучие мысли насчет Лубкова... Неизвестность мучила меня, отравляла мне дни и ночи, стало невыносимо. Я не выдержал и поехал.

Ариадна звала меня в Аббацию. Я приехал туда в ясный, теплый день после дождя, капли которого еще висели на деревьях, и остановился в том же громадном, похожем на казарму dépendance’e1, где жили Ариадна и Лубков. Их не было дома. Я отправился в здешний парк, побродил по аллеям, потом сел. Прошел мимо австрийский генерал, заложив руки назад, с такими же красными лампасами, какие носят наши генералы. Провезли в колясочке младенца, и колеса визжали по сырому песку. Прошел дряхлый старик с желтухой, толпа англичанок, ксендз, потом опять австрийский генерал. Поплелись к будке военные музыканты, только что приехавшие из Фиуме, со сверкающими трубами; заиграла музыка. Вы бывали когда-нибудь в Аббации? Это грязный славянский городишка с одною только улицей, которая воняет и по которой после дождя нельзя проходить без калош. Я так много и всякий раз с таким умилением читал про этот рай земной, что когда я потом, подсучив брюки, осторожно переходил через узкую улицу и от скуки покупал жесткие груши у старой бабы, которая, узнав во мне русского, говорила «читиры», «давадцать», и когда я в недоумении спрашивал себя, куда же мне, наконец, идти и что мне тут делать, и когда мне непременно встречались русские, обманутые так же, как я, то мне становилось досадно и стыдно. Тут есть тихая бухта, по которой ходят пароходы и лодки с разноцветными парусами; отсюда видны и Фиуме, и далекие острова, покрытые лиловатою мглой, и это было бы картинно, если бы вид на бухту не загораживали отели и их dépendance’ы2 нелепой мещанской архитектуры, которыми застроили весь этот зеленый берег жадные торгаши, так что большею частью вы ничего не видите в раю, кроме окон, террас и площадок с белыми столиками и черными лакейскими фраками. Тут есть парк, какой вы найдете теперь во всяком заграничном курорте. И темная, неподвижная, молчаливая зелень пальм, и ярко-желтый песок на аллеях, и ярко-зеленые скамьи, и блеск ревущих солдатских труб, и красные лампасы генерала — всё это надоедает в десять минут. А между тем вы обязаны почему-то прожить здесь десять дней, десять недель! Таскаясь поневоле по этим курортам, я всё более убеждался, как неудобно и скучно живется сытым и богатым, как вяло и слабо воображение у них, как несмелы их вкусы и желания. И во сколько раз счастливее их те старые и молодые туристы, которые, не имея денег, чтобы жить в отелях, живут где придется, любуются видом моря с высоты гор, лежа на зеленой траве, ходят пешком, видят близко леса, деревни, наблюдают обычаи страны, слышат ее песни, влюбляются в ее женщин...

— Что же вы сегдитесь? — говорил он. — Что я вам сдевав?

Увидев меня, она вскрикнула от радости, и если б это было не в парке, наверное, бросилась бы мне на шею; она крепко жала мне руки и смеялась, и я тоже смеялся и едва не плакал от волнения. Начались расспросы: как в деревне, что отец, видел ли я брата и проч. Она требовала, чтобы я смотрел ей в глаза, и спрашивала, помню ли я пескарей, наши маленькие ссоры, пикники...

— В сущности, как всё это было хорошо, — вздохнула она. — Но мы и здесь живем не скучно. У нас есть много знакомых, мой милый, мой хороший! Завтра я представлю вас здесь одному русскому семейству. Только, пожалуйста, купите себе другую шляпу. — Она оглядела меня и поморщилась. — Аббация не деревня, — сказала она. — Тут надо быть комильфо.

Потом мы пошли в ресторан. Ариадна всё время смеялась, шалила и называла меня милым, хорошим, умным и точно глазам своим не верила, что я с ней. Так просидели мы часов до одиннадцати и разошлись очень довольные и ужином, и друг другом. На другой день Ариадна представила меня русскому семейству: «сын известного профессора, наш сосед по имению». Говорила она с этим семейством только об имениях и урожаях и при этом всё ссылалась на меня. Ей хотелось казаться очень богатой помещицей, и, право, это ей удавалось. Держалась она превосходно, как настоящая аристократка, какою, впрочем, она и была по происхождению.

— Но какова тетя! — сказала она вдруг, глядя на меня с улыбкой. — Мы с ней немножко поссорились, и она укатила в Меран. Какова?

Потом, когда мы гуляли с ней в парке, я спросил:

— Это ложь во спасение, — рассмеялась Ариадна. — Они не должны знать, что я без спутницы. — После минутного молчания она прижалась ко мне и сказала: — Голубчик, милый, подружитесь с Лубковым! Он такой несчастный! Его мать и жена просто ужасны.

Она говорила Лубкову вы и, уходя спать, прощалась с ним так же, как со мной, «до завтра», и жили они в разных этажах, — это подавало мне надежду, что всё вздор и никакого романа у них нет, и, встречаясь с ним, я чувствовал себя легко. И когда он однажды попросил у меня триста рублей взаймы, то я дал ему их с большим удовольствием.

Каждый день мы гуляли и только гуляли. То бродили по парку, то ели, то пили. Каждый день разговоры с русским семейством. Я мало-помалу привык к тому, что если я войду в парк, то непременно встречу старика с желтухой, ксендза и австрийского генерала, который носил с собою колоду маленьких карт и, где только можно было, садился и раскладывал пасьянс, нервно подергивая плечами. И музыка играла всё одно и то же. Дома в деревне мне бывало стыдно от мужиков, когда я в будни ездил с компанией на пикник или удил рыбу, так и здесь мне было стыдно от лакеев, кучеров, встречных рабочих; мне всё казалось, что они глядели на меня и думали: «Почему ты ничего не делаешь?» И этот стыд я испытывал от утра до вечера, каждый день. Странное, неприятное, монотонное время; разнообразилось оно разве только тем, что Лубков брал у меня взаймы то сто, то пятьдесят гульденов, и от денег вдруг оживал, как морфинист от морфия, и начинал шумно смеяться над женой, над собой или над кредиторами.

и в каждом городе непременно попадали в дорогой отель, где с нас драли отдельно и за освещение, и за прислугу, и за отопление, и за хлеб к завтраку, и за право пообедать не в общей зале. Ели мы ужасно много. Утром нам подавали café complet3. В час завтрак: мясо, рыба, какой-нибудь омлет, сыр, фрукты и вино. В шесть часов обед из восьми блюд, с длинными антрактами, в течение которых мы пили пиво и вино. В девятом часу чай. Перед полуночью Ариадна объявляла, что она хочет есть, и требовала ветчины и яиц всмятку. С ней за компанию ели и мы. А в промежутках между едой мы бегали по музеям и выставкам, с постоянною мыслью, как бы не опоздать к обеду или завтраку. Я тосковал перед картинами, меня тянуло домой полежать, я утомлялся, искал глазами стула и лицемерно повторял за другими: «Какая прелесть! Сколько воздуху!» Мы, как сытые удавы, обращали внимание только на блестящие предметы, окна магазинов гипнотизировали нас, и мы восхищались фальшивыми брошками и покупали массу ненужных, ничтожных вещей.

То же было и в Риме. Тут шел дождь, дул холодный ветер. После жирного завтрака мы поехали осматривать храм Петра и, благодаря нашей сытости и, быть может, дурной погоде, он не произвел на нас никакого впечатления, и мы, уличая друг друга в равнодушии к искусству, едва не поссорились.

Пришли от отца деньги. Я отправился получать их, помню, утром. Со мной пошел и Лубков.

— Настоящее не может быть полным и счастливым, когда есть прошлое, — сказал он. — У меня от прошлого остался на шее большой багаж. Впрочем, будь деньги, всё бы не беда, а то яко наг, яко благ... Верите ли, у меня осталось только восемь франков, — продолжал он, понижая голос, — между тем, я должен послать жене сто и матери столько же. Да и здесь надо жить. Ариадна, точно ребенок, не хочет войти в положение и сорит деньгами, как герцогиня. Для чего она вчера купила часы? И, скажите, для чего это нам продолжать разыгрывать из себя каких-то паинек? Ведь то, что она и я скрываем от прислуги и знакомых наши отношения, обходится нам в сутки лишних 10—15 франков, так как я занимаю отдельный номер. Для чего это?

домой...

— Сходиться с женщиной легко, — продолжал Лубков, — стоит только раздеть ее, а потом как всё это тяжело, какая ерунда!

Когда я считал полученные деньги, он сказал:

— Если вы не дадите мне тысячу франков взаймы, то я должен буду погибнуть. Эти ваши деньги для меня единственный ресурс.

Ариадной.

— Entrez!4

В ее номере был утренний беспорядок: на столе чайная посуда, недоеденная булка, яичная скорлупа; сильный, удушающий запах духов. Постель была не убрана, и было очевидно, что на ней спали двое. Сама Ариадна недавно еще встала с постели и была теперь во фланелевой блузе, не причесанная.

Я поздоровался, потом молча посидел минуту, пока она старалась привести в порядок свои волосы, и спросил, дрожа всем телом:

— Зачем... зачем вы выписали меня сюда за границу?

— Я хочу, чтобы вы были тут. Вы такой чистый!

Мне стало стыдно своего волнения, своей дрожи. А вдруг еще зарыдаю! Я вышел, не сказавши больше ни слова, и час спустя уже сидел в вагоне. Всю дорогу почему-то я воображал Ариадну беременной, и она была мне противна, и все женщины, которых я видел в вагонах и на станциях, казались мне почему-то беременными и были тоже противны и жалки. Я находился в положении того жадного, страстного корыстолюбца, который вдруг открыл бы, что все его червонцы фальшивы. Чистые, грациозные образы, которые так долго лелеяло мое воображение, подогреваемое любовью, мои планы, надежды, мои воспоминания, взгляды мои на любовь и женщину, — всё это теперь смеялось надо мной и показывало мне язык. Ариадна, спрашивал я с ужасом, эта молодая, замечательно красивая, интеллигентная девушка, дочь сенатора, в связи с таким заурядным, неинтересным пошляком? Но почему же ей не любить Лубкова? отвечал я себе. Чем он хуже меня? О, пусть она любит, кого ей угодно, но зачем лгать? Но с какой стати она должна быть откровенна со мной? И так далее, всё в таком роде, до одурения. А в вагоне было холодно. Ехал я в первом классе, но там сидят по трое на одном диване, двойных рам нет, наружная дверь отворяется прямо в купе, — и я чувствовал себя, как в колодках, стиснутым, брошенным, жалким, и ноги страшно зябли, и, в то же время, то и дело приходило на память, как обольстительна она была сегодня в своей блузе и с распущенными волосами, и такая сильная ревность вдруг овладевала мной, что я вскакивал от душевной боли, и соседи мои смотрели на меня с удивлением и даже страхом.

Дома я застал сугробы и двадцатиградусный мороз. Я люблю зиму, люблю, потому что в это время дома, даже в трескучие морозы, мне бывало особенно тепло. Приятно, надевши полушубок и валенки, в ясный морозный день делать что-нибудь в саду или на дворе, или читать у себя в жарко натопленной комнате, сидеть в кабинете отца перед камином, мыться в своей деревенской бане... Только вот если нет в доме матери, сестры или детей, то как-то жутко в зимние вечера, и кажутся они необыкновенно длинными и тихими. И чем теплее и уютнее, тем сильнее чувствуется это отсутствие. В ту зиму, когда я вернулся из-за границы, вечера были длинные-длинные, я сильно тосковал и от тоски не мог даже читать; днем еще туда-сюда, то снег в саду почистишь, то кур и телят покормишь, а по вечерам — хоть пропадай.

Прежде я не любил гостей, теперь же бывал им рад, так как знал, что непременно будет разговор об Ариадне. Часто приезжал спирит Котлович, чтобы поговорить о сестре, и иногда привозил с собою своего друга князя Мактуева, который был влюблен в Ариадну не менее моего. Сидеть в комнате Ариадны, перебирать клавиши ее пианино, смотреть в ее ноты, — для князя было уже потребностью, он не мог жить без этого, а дух деда Илариона продолжал предсказывать, что рано или поздно она будет его женой. У нас обыкновенно князь сидел подолгу, этак от завтрака до полуночи, и всё молчал; молча выпивал бутылки две-три пива и только изредка, чтобы показать, что он тоже участвует в разговоре, смеялся отрывистым, печальным, глуповатым смехом. Перед тем, как уехать домой, он всякий раз отводил меня в сторону и говорил вполголоса:

Наступила весна. Надо было ходить на тягу, потом сеять яровые и клевер. Было грустно, но уже по-весеннему: хотелось мириться с потерей. Работая в поле и слушая жаворонков, я спрашивал себя: не покончить ли уж сразу с этим вопросом личного счастья, не жениться ли мне без затей на простой крестьянской девушке? Как вдруг в самый разгар работ получаю письмо с итальянскою маркой. И клевер, и пасека, и телята, и крестьянская девушка — всё разлетелось, как дым. На этот раз Ариадна писала, что она глубоко, бесконечно несчастна. Она упрекала меня, что я не протянул ей руку помощи, а взглянул на нее с высоты своей добродетели и покинул ее в минуту опасности. Всё это было написано крупным нервным почерком, с помарками и кляксами, и видно было, что она торопилась писать и страдала. В заключение она умоляла меня приехать и спасти ее.

Опять меня сорвало с якоря и понесло. Ариадна жила в Риме. Приехал я к ней поздно вечером и, когда она увидела меня, то зарыдала и бросилась мне на шею. За зиму она нисколько не изменилась и была всё так же молода и прелестна. Мы вместе поужинали и потом до рассвета катались по Риму, и всё время она рассказывала мне про свое житье-бытье. Я спросил, где Лубков.

— Не напоминайте мне про эту тварь! — крикнула она. — Он мне противен и гадок!

— Но ведь вы, кажется, любили его, — сказал я.

Он уехал в Россию за деньгами — туда ему и дорога! Я сказала, чтоб он не смел возвращаться.

Она жила уже не в отеле, а на частной квартире из двух комнат, которые убрала по своему вкусу, холодно и роскошно. После того, как уехал Лубков, она задолжала своим знакомым около пяти тысяч франков, и мой приезд в самом деле был для нее спасением. Я рассчитывал увезти ее в деревню, но это мне не удалось. Она тосковала по родине, но воспоминания о пережитой бедности, о недостатках, о заржавленной крыше на доме брата вызывали в ней отвращение, дрожь, и когда я предлагал ей ехать домой, они судорожно сжимала мне руки и говорила:

— Нет, нет! Я там умру с тоски!

Затем любовь моя вступила в свой последний фазис, в свою последнюю четверть.

— Будьте прежним дусей, любите меня немножко, — говорила Ариадна, склоняясь ко мне. — Вы угрюмы и рассудительны, боитесь отдаться порыву и всё думаете о последствиях, а это скучно. Ну, прошу вас, умоляю, будьте ласковы!.. Мой чистый, мой святой, мой милый, я вас так люблю!

ее теплоту и вспоминать, что она тут, она, моя Ариадна, — о, к этому не легко привыкнуть! Но я все-таки привык и мало-помалу стал относиться к своему новому положению сознательно. Прежде всего я понял, что Ариадна, как и прежде, не любила меня. Но ей хотелось любить серьезно, она боялась одиночества, а главное я был молод, здоров, крепок, она же была чувственна, как все вообще холодные люди, — и мы оба делали вид, что сошлись по взаимной страстной любви. Затем я понял кое-что и другое.

Жили мы в Риме, в Неаполе, во Флоренции; поехали было в Париж, но там нам показалось холодно, и мы вернулись в Италию. Мы всюду рекомендовались мужем и женой, богатыми помещиками, с нами охотно знакомились, и Ариадна имела большой успех. Так как она брала уроки живописи, то ее называли художницей и, представьте, к ней это очень шло, хотя таланта не было ни малейшего. Спала она каждый день до двух, до трех часов; кофе пила и завтракала в постели. За обедом она съедала суп, лангуста, рыбу, мясо, спаржу, дичь, и потом, когда ложилась, я подавал ей в постель чего-нибудь, например, ростбифа, и она съедала его с печальным, озабоченным выражением, а проснувшись ночью, кушала яблоки и апельсины.

Главным, так сказать, основным свойством этой женщины было изумительное лукавство. Она хитрила постоянно, каждую минуту, по-видимому, без всякой надобности, а как бы по инстинкту, по тем же побуждениям, по каким воробей чирикает или таракан шевелит усами. Она хитрила со мной, с лакеями, с портье, с торговцами в магазинах, со знакомыми; без кривлянья и ломанья не обходился ни один разговор, ни одна встреча. Нужно было войти в наш номер мужчине, — кто бы он ни был, гарсон или барон, — как она меняла взгляд, выражение, голос, и даже контуры ее фигуры менялись. Если бы вы видели ее тогда хоть раз, то сказали бы, что более светских и более богатых людей, чем мы, нет во всей Италии. Ни одного художника и музыканта она не пропускала, чтобы не налгать ему всякого вздора по поводу его замечательного таланта.

— Вы такой талант! — говорила она сладко-певучим голосом. — С вами даже страшно. Я думаю, вы должны видеть людей насквозь.

И всё это для того, чтобы нравиться, иметь успех, быть обаятельной! Она просыпалась каждое утро с единственною мыслью: «нравиться!» И это было целью и смыслом ее жизни. Если бы я сказал ей, что на такой-то улице в таком-то доме живет человек, которому она не нравится, то это заставило бы ее серьезно страдать. Ей каждый день нужно было очаровывать, пленять, сводить с ума. То, что я был в ее власти и перед ее чарами обращался в совершенное ничтожество, доставляло ей то самое наслаждение, какое победители испытывали когда-то на турнирах. Моего унижения было недостаточно, и она еще по ночам, развалившись, как тигрица, не укрытая, — ей всегда бывало жарко, — читала письма, которые присылал ей Лубков; он умолял ее вернуться в Россию, иначе клялся обокрасть кого-нибудь или убить, чтобы только добыть денег и приехать к ней. Она ненавидела его, но его страстные, рабские письма волновали ее. О своих чарах она была необыкновенного мнения; ей казалось, что если бы где-нибудь в многолюдном собрании увидели, как хорошо она сложена и какого цвета у нее кожа, то она победила бы всю Италию, весь свет. Эти разговоры о сложении, о цвете кожи оскорбляли меня, и, заметив это, она, когда бывала сердита, чтобы досадить мне, говорила всякие пошлости и дразнила меня, и дошло даже до того, что однажды на даче у одной дамы она рассердилась и сказала мне:

Часто, глядя, как она спит или ест, или старается придать своему взгляду наивное выражение, я думал: для чего же даны ей богом эта необыкновенная красота, грация, ум? Неужели для того только, чтобы валяться в постели, есть и лгать, лгать без конца? Да и была ли она умна? Она боялась трех свечей, тринадцатого числа, приходила в ужас от сглаза и дурных снов, о свободной любви и вообще свободе толковала, как старая богомолка, уверяла, что Болеслав Маркевич лучше Тургенева. Но она была дьявольски хитра и остроумна, и в обществе умела казаться очень образованным, передовым человеком.

Ей ничего не стоило даже в веселую минуту оскорбить прислугу, убить насекомое; она любила бои быков, любила читать про убийства и сердилась, когда подсудимых оправдывали.

При той жизни, какую вели я и Ариадна, нам много нужно было денег. Бедный отец высылал мне свою пенсию, все свои доходишки, занимал для меня, где только можно было, и когда он однажды ответил мне «non habeo»5, я послал ему отчаянную телеграмму, в которой умолял заложить имение. Немного погодя я попросил его взять где-нибудь денег под вторую закладную. То и другое он исполнил безропотно и выслал мне все деньги до копейки. А Ариадна презирала практику жизни, ей не было никакого дела до всего этого, и, когда я, бросая тысячи франков на удовлетворение ее безумных желаний, кряхтел, как старое дерево, она с легкой душой напевала «Addio, bella Napoli»6 опротиветь себе окончательно, я стал посещать музеи и галереи и читать книжки, мало ел и бросил пить. Этак гоняешь себя на корде от утра до вечера, оно как будто на душе легче.

Надоел и я Ариадне. Кстати же люди, у которых она имела успех, были всё средние люди, посланников и салона по-прежнему не было, денег не хватало, и это оскорбляло ее и заставляло рыдать, и она объявила мне, наконец, что, пожалуй, она не прочь бы и в Россию. И вот мы едем. В последние месяцы перед отъездом она усердно переписывалась со своим братом, у нее, очевидно, какие-то тайные замыслы, а какие — бог весть. Мне уже надоело вникать в ее хитрости. Но мы едем не в деревню, а в Ялту, потом из Ялты на Кавказ. Теперь она может жить только в курортах, а если б вы знали, до какой степени я ненавижу все эти курорты, как в них мне бывает душно и стыдно. Мне бы теперь в деревню! Мне бы теперь работать, добывать хлеб в поте лица, искупать свои ошибки. Теперь я чувствую в себе избыток сил, и мне кажется, что, напрягши эти силы, я выкупил бы имение в пять лет. Но вот, как видите, осложнение. Здесь не заграница, а Россия матушка, приходится подумать о законном браке. Конечно, увлечение уже прошло, любви прежней нет и в помине, но, как бы ни было, я обязан на ней жениться.

———————

Шамохин, взволнованный своим рассказом, и я спускались вниз и продолжали говорить о женщинах. Было уже поздно. Оказалось, что он и я помещались в одной каюте.

— Пока только в деревнях женщина не отстает от мужчины, — говорил Шамохин, — там она так же мыслит, чувствует и так же усердно борется с природой во имя культуры, как и мужчина. Городская же, буржуазная, интеллигентная женщина давно уже отстала и возвращается к своему первобытному состоянию, наполовину она уже человек-зверь, и благодаря ей очень многое, что было завоевано человеческим гением, уже потеряно; женщина мало-помалу исчезает, на ее место садится первобытная самка. Эта отсталость интеллигентной женщины угрожает культуре серьезной опасностью; в своем регрессивном движении она старается увлечь за собой мужчину и задерживает его движение вперед. Это несомненно.

исключает всякое предположение о регрессивном движении. Но Шамохин едва слушал меня и недоверчиво улыбался. Это был уже страстный, убежденный женоненавистник, и переубедить его было невозможно.

— Э, полноте! — перебил он. — Раз женщина видит во мне не человека, не равного себе, а самца и всю свою жизнь хлопочет только о том, чтобы понравиться мне, т. е. завладеть мной, то может ли тут быть речь о полноправии? Ох, не верьте им, они очень, очень хитры! Мы, мужчины, хлопочем насчет их свободы, но они вовсе не хотят этой свободы и только делают вид, что хотят. Ужасно хитрые, страшно хитрые!

Мне уже было скучно спорить и хотелось спать. Я повернулся лицом к стенке.

— Да-с, — слышал я, засыпая. — Да-с. А всему виной наше воспитание, батенька. В городах всё воспитание и образование женщины в своей главной сущности сводятся к тому, чтобы выработать из нее человека-зверя, т. е. чтобы она нравилась самцу и чтобы умела победить этого самца. Да-с, — Шамохин вздохнул. — Нужно, чтобы девочки воспитывались и учились вместе с мальчиками, чтобы те и другие были всегда вместе. Надо воспитывать женщину так, чтобы она умела, подобно мужчине, сознавать свою неправоту, а то она, по ее мнению, всегда права. Внушайте девочке с пеленок, что мужчина прежде всего не кавалер и не жених, а ее ближний, равный ей во всем. Приучайте ее логически мыслить, обобщать и не уверяйте ее, что ее мозг весит меньше мужского и что поэтому она может быть равнодушна к наукам, искусствам, вообще культурным задачам. Мальчишка-подмастерье, сапожник или маляр, тоже имеет мозг меньших размеров, чем взрослый мужчина, однако же участвует в общей борьбе за существование, работает, страдает. Надо также бросить эту манеру ссылаться на физиологию, на беременность и роды, так как, во-первых, женщина родит не каждый месяц; во-вторых, не все женщины родят и, в-третьих, нормальная деревенская женщина работает в поле накануне родов — и ничего с ней не делается. Затем должно быть полнейшее равноправие в обыденной жизни. Если мужчина подает даме стул или поднимает оброненный платок, то пусть и она платит ему тем же. Я ничего не буду иметь против, если девушка из хорошего семейства поможет мне надеть пальто или подаст мне стакан воды...

Больше я ничего не слышал, так как уснул. На другой день утром, когда мы подходили к Севастополю, была неприятная сырая погода. Покачивало. Шамохин сидел со мной в рубке, о чем-то думал и молчал. Мужчины с поднятыми воротниками пальто и дамы с бледными, заспанными лицами, когда позвонили к чаю, стали спускаться вниз. Одна дама, молодая и очень красивая, та самая, которая в Волочиске сердилась на таможенных чиновников, остановилась перед Шамохиным и сказала ему с выражением капризного, избалованного ребенка:

сидя на набережной, и большая толпа стояла поодаль и любовалась ею. Познакомился и я с ней. Она крепко-крепко пожала мне руку и, глядя на меня с восхищением, поблагодарила сладко-певучим голосом за то удовольствие, какое я доставляю ей своими сочинениями.

— Не верьте, — шепнул мне Шамохин, — она ничего вашего не читала.

Как-то перед вечером, когда я гулял по набережной, мне встретился Шамохин; в руках у него были большие свертки с закусками и фруктами.

— Князь Мактуев здесь! — сказал он радостно. — Вчера приехал с ее братом-спиритом. Теперь я понимаю, о чем она тогда переписывалась с ним! Господи, — продолжал он, глядя на небо и прижимая свертки к груди, — если у нее наладится с князем, то ведь это значит свобода, я могу уехать тогда в деревню, к отцу!

— Я начинаю веровать в духов! — крикнул он мне, оглядываясь, — Дух деда Илариона, кажется, напророчил правду! О, если бы!

На другой день после этой встречи я выехал из Ялты, и чем кончился роман Шамохина — мне неизвестно.

Сноски

1 здесь — строении (франц.).

2 франц.).

3 кофе с молоком, булки и масло (франц.).

4 — Войдите! (франц.)

5 не имею (лат.).

6 «Прощай, прекрасный Неаполь». (итал.)

    АРИАДНА

    Впервые — «Русская мысль», 1895, № 12, стр. 1—26. Подзаголовок: (Рассказ). Подпись: Антон Чехов.

    Сохранился беловой автограф рассказа на 45 страницах, пронумерованных для типографского набора (ЦГАЛИ).

    Вошло в издание А. Ф. Маркса.

    Чехов, т. IX, стр. 5—35, с исправлением по беловому автографу опечатки, допущенной в «Русской мысли»:

    , строка 26: скучно — : скупо.

    1

    Первая запись Чехова к «Ариадне» расположена среди заметок к повести «Три года» и следует за словами Рассудиной о Юлии, обращенными к Лаптеву: «Я вас любила за ум, за душу, а ведь она — за деньги!» (Зап. кн. I, стр. 26). В ней звучит та же тема — о ненастоящей, эгоистической любви:

    «Артист ‹т. е. рассказ, предназначенный для журнала „Артист“›. Но зачем вы одни? Как он мог оставить вас одну? (Она беременна).

    — Он поехал в Россию за деньгами» (там же).

    В текст рассказа (обещанного сначала журналу «Артист») ответ Ариадны на вопрос Шамохина, где находится Лубков, вошел, а ее беременность осталась лишь в воображении героя (см. стр. 123 наст. тома).

    «Ариадне» (Зап. кн. I, стр. 26—29, 32, 33, 35, 36, 40, 45, 50) использовано в рассказе. Три из них, касающиеся брата Ариадны — «спирита» (на стр. 28, 29 и 33), предназначались сначала для повести «Три года» (см. стр. 454 наст. тома) как, очевидно, и запись на стр. 40.

    Остались неиспользованными: а) слова Шамохина о женской свободе, проповедуемой буржуазными писателями («Не верьте вы буржуазным писателям...» и т. д. — стр. 26); б) две детали, характеризующие Ариадну: ее уменье, при желании, заболеть астмой (стр. 35) и превосходное знание иностранных языков (стр. 50).

    Из записной книжки видно, что заготовки к «Ариадне» начались раньше, чем к рассказу «Убийство». Последняя запись к «Ариадне» ( I, стр. 50) сделана во время интенсивного собирания материалов к «Убийству». Это могло быть в марте 1895 г., когда Чехов, очевидно, начал уже писать «Ариадну».

    С раздумьями Чехова над центральным образом рассказа могла быть связана запись, сделанная им на обороте письма Д. И. Тихомирова 11 октября 1895 г. (ГБЛ«Я хочу, чтобы вы подарили мне борзую собачку... говорила она уже, переходя на тот кокетливый, рассеянный тон, который, как ей казалось, нравился больше всего мужчинам. — Слышите? А? А то вы будете противный... Я так хочу собачку!» (ГБЛ). Психологически и стилистически эти слова соответствуют характеру женщины, уверенной в неотразимости своего кокетства.

    «Артиста» Ф. А. Куманина к Чехову от 29 октября и 18 ноября 1894 г. (ГБЛ) видно, что между ними произошло какое-то недоразумение из-за аванса, который Чехов взял за рассказ. Но журнал «Артист», содержавшийся в значительной степени на личные средства издателя, вскоре потерпел финансовый крах и прекратил существование (последний — 46-й номер вышел в феврале 1895 г.). В. М. Лавров писал Чехову в недатированном письме (около 10 марта, судя по ответу Чехова 11 марта 1895): «„Артист“ передал нам своих подписчиков, а также и часть авансов, в том числе и твой 620 р. 25 коп.» (ГБЛ). В связи с этим Лавров и В. А. Гольцев просили Чехова передать «Русской мысли» рассказ, обещанный «Артисту» (письмо Лаврова с припиской Гольцева от 13 марта — ГБЛ).

    К этому времени Чехов уже закончил «Ариадну» (см. в письме к Лаврову 11 марта: «Неужели „Артист“ лопнул? А между тем я написал для него рассказ!!») и, согласившись на перевод долга в «Русскую мысль», должен был торопиться с передачей рассказа в этот журнал.

    Посылая 9 апреля рассказ, Чехов, однако, просил Лаврова: «Думаю, что он не годится для „Русской мысли“. Прочти, пожалуйста, и попроси Виктора Александровича прочесть. Если согласитесь со мной, то возвратите мне рассказ, если не согласитесь, то печатайте его не ранее, как будет напечатан рассказ, который вскорости я пришлю» («Убийство»). Лавров отвечал 12 апреля, что рассказ будет напечатан «с удовольствием» (ГБЛ«ввиду строгости к себе», просил не печатать «Ариадны»: «Мы прочли рассказ и, конечно, не согласились с мнением автора» (Вукол Лавров. У безвременной могилы. — «Русские ведомости», 1904, № 202, 22 июля).

    Таким образом, «Ариадна», написанная более чем на полгода раньше чем «Убийство» (см. примечания к этому рассказу), по желанию Чехова была напечатана позже.

    Исправляя рассказ для набора, Чехов сделал в тексте несколько изменений и снял дважды повторявшуюся мысль о смешном положении, в котором оказывается влюбленный (см. варианты, стр. 397 и 399). Продолжая в корректуре сокращать текст, он сделал и несколько добавлений. Наиболее существенные внесены были в рассуждения Шамохина о воспитании женщин (см. стр. 131, строки 24—26 и 31—40).

    текст рассказа существенно отличается от журнального. Он освобожден, в частности, от ряда психологических подробностей, касающихся переживаний Шамохина из-за появления Лубкова, его неприязни к заграничным курортам. Но самые важные сокращения имеют идейный характер: они касаются суждений Шамохина о женщинах. Так, сняты слова Шамохина о типичности характера Ариадны и о превосходстве мужчин перед женщинами вообще, о его желании в иные минуты гибели всему «прекрасному полу» (см. варианты, стр. 402, строки 25—40).

    В целом антифеминистическое настроение Шамохина в окончательном тексте носит иной оттенок — более философский, с уклоном в социальные объяснения (одно из немногих добавлений в конце рассказа — о превосходстве деревенских женщин перед городскими). Смягчив выпады героя против женщин вообще, Чехов отдалил его взгляды от позиции убежденных противников женской эмансипации.

    2

    Имя героини и самый общий психологический рисунок ее образа восходят к гимназическим впечатлениям Чехова. Ариадной (Рурочкой) звали дочь таганрогского инспектора Григория Череца, вышедшую замуж за учителя латинского языка В. Д. Старова (у героини Чехова то же отчество: Ариадна Григорьевна). Она была красавицей, любила балы, наряды и общество мужчин, поклонявшихся ее красоте, что заставляло страдать Старова. Чехов, по воспоминаниям А. Дросси («Детство, отрочество и юность А. П. Чехова...» — «Приазовский край», 1914, № 170, 1 июля), был к ней неравнодушен и знал о семейной драме В. Д. Старова. Во время пребывания в Таганроге в 1887 г. Чехов виделся со Старовым (см. Письма, т. II, стр. 384 и ЛН, стр. 286). Название чеховского рассказа впервые связал с именем Ариадны Черец Ю. В. Соболев в своей кн. «Чехов. Статьи. Материалы. Библиография» (М., 1930, стр. 166).

     Соболев считал Ариадну Черец прототипом другой чеховской героини — Маши Шелестовой («Учитель словесности»), опираясь на совпадение сюжетной ситуации в жизни и в рассказе: столкновение симпатичного учителя с женой-мещанкой. Однако в творческом сознании Чехова образ и сюжетная ситуация, которые в жизни были слиты, пошли по разным путям: в «Ариадне» отразились черты характера таганрогской красавицы, в «Учителе словесности» — начальные события ее замужней жизни. Подробнее о таганрогских источниках рассказа «Ариадна» см.: В. Д. Седегов. К вопросу о таганрогских прототипах в произведениях Чехова. — В кн.: Литературный музей А. П. Чехова. Сб. статей и материалов, вып. V, Ростов н/Д., 1969, стр. 77—79; О. А. Петрова П. Чехова. Дисс. на соискание уч. степени канд. филол. наук. Иркутск, 1969, стр. 96—99; ср. ее статью: Зарождение в творчестве А. П. Чехова сквозных тем и образов, связанных с русской классической гимназией. — «Труды Иркутского гос. ун-та», т. XLVIII. Серия литературоведения и критики. Иркутск, 1971, стр. 256—258. В этих работах делается разное предположение по поводу таганрогского происхождения образа князя Мактуева: Седегов называет графа Кочубея, покровительствовавшего Ариадне Черец, Петрова — князя Максутова, посетившего таганрогскую гимназию.

     гг. Это, в частности, воспоминания от поездки за границу весной 1891 г. (Чехов был тогда, как и герои рассказа, в Венеции, Болонье, Флоренции, Риме, Неаполе, Париже) и осенью 1894 г. (был в Аббации — главном месте действия рассказа, Венеции, Париже). В марте и осенью 1894 г. Чехов посетил Ялту и — по дороге за границу — ездил на пароходе Севастополь — Одесса (герои рассказа, возвращаясь из-за границы, едут на пароходе: Одесса — Севастополь).

    Т. Л. Щепкина-Куперник вспоминала слова Чехова: «...я слышал, когда из Ялты на пароходе ехал: дама говорила мужу: „Jean, твою птичку укачало!“». «Надо было слышать его капризно-детский тон, которым он передразнил эту даму!» — добавляла мемуаристка (Т. Л. Щепкина-Куперник. В юные годы. Мои встречи с Чеховым и его современниками. — Чехов, изд. Атеней 241).

    В событиях, изображенных в рассказе, есть совпадения с теми, которые пришлось пережить в 1893—1895 гг. Л. С. Мизиновой. Героиня рассказа, не удовлетворенная слишком скромным влюбленным, упрекает его в рассудительности и нежелании отдаться «порыву». Она вступает в связь с опытным знатоком женщин, общим знакомым ее и Шамохина — Лубковым и в отсутствие Шамохина (который с горя уехал спешно на Кавказ) едет с ним за границу.

    Как известно, Мизинова увлеклась И. Н. Потапенко и в марте 1894 г. вслед за ним уехала за границу (это произошло в отсутствие Чехова, который был в Ялте). Потапенко имел семью и славился, по воспоминаниям современников, тем, что был любим женщинами и «умел их любить» (Вл. И. Немирович-Данченко. Чехов. — , стр. 435); он был общительным, веселым человеком и «жил расточительно», по свидетельству того же мемуариста. Но довольно скоро Мизинова писала Чехову, что Потапенко ей «коварно изменил» и «бежал в Россию» (14 июля 1894 г. — ГБЛ). Из ее письма от 21 сентября (3 октября) Чехов понял, что она беременна, и, вероятно, тогда сделал запись к «Ариадне» — о беременности героини и отъезде ее возлюбленного в Россию. Ариадна из-за границы пишет Шамохину; она, по ее словам, «глубоко, бесконечно несчастна»; первые письма ее подписаны так: «брошенная Вами Ариадна», «забытая Вами» и т. д. Ср. в письмах Мизиновой Чехову еще из России — «...не забывайте ту, которую Вы бросили» (30 декабря 1892 г.) и особенно из-за границы — «Не забывайте отвергнутую Вами, но... Л. Мизинову» (15 марта 1894 г.); «...я очень, очень несчастна» (7 октября 1894 г.) (ГБЛ).

    Ариадна в своих письмах упрекает Шамохина, что он «не протянул ей руку помощи», и просит приехать «спасти ее». Ср. в письмах Мизиновой — еще из Москвы: «Ах, спасите меня и приезжайте!» (8 октября 1892 г.).

    Даже почерк Ариадны, по описанию Шамохина, крупный и нервный, с помарками и кляксами, напоминает размашистый и небрежный почерк Мизиновой.

    «Отвергнутая Вами два раза [Ар.] ‹зачеркнуто Мизиновой› т. е. Л. Мизинова» (1 ноября 1896 г.). «Ар.» — первые две буквы имени Ариадна. Сознательность «описки» — очевидная иначе не было бы связки «т. е.».

    Все это отчасти объясняет и то, почему Чехов не форсировал печатание уже посланного в редакцию рассказа. Прося Гольцева, близкого знакомого и Потапенко и Мизиновой, прочитать рассказ и решить, годится ли он для «Русской мысли», Чехов, возможно, хотел проверить, насколько рассказ мог напомнить обстоятельства их жизни. После «Попрыгуньи» Чехов стал осторожнее и старался не давать повода для прямых ассоциаций с действительными событиями. В рассказе отражены лишь начальные события из «романа» Мизиновой и Потапенко.

    Когда появился номер «Русской мысли» с «Ариадной», в кругу московских знакомых Чехова стали находить в героине сходство не с Мизиновой, а с актрисой Л. Б. Яворской. По этому поводу Н. М. Ежов писал Чехову, что он «посмеялся над такими заключениями чересчур догадливых читателей» (28 декабря 1895 г. — ГБЛ). Однако впоследствии Ежов воспользовался этими слухами в своих тенденциозных мемуарах: назвал «Ариадну» (как и «Попрыгунью») пасквилем и усмотрел в этом рассказе «мелочность и злобную мстительность» («Антон Павлович Чехов. Опыт характеристики». — «Исторический вестник», 1909, № 8, стр. 507); ср. его же намек на недостойную цель автора «Ариадны» в статье «Алексей Сергеевич Суворин» (там же, 1915, № 2, стр. 451).

    Протестуя против подобных утверждений «литературных Тартюфов», А. С. Лазарев (Грузинский), однако, не видел никакого сходства между чеховской героиней и Яворской — на основании того, что Яворская была актрисой, Ариадна же — нет («Антон Чехов и литературная Москва 80-х и 90-х годов». (Глава из неизданной книги). — ЦГАЛИ; , ст. 178).

    На самом деле это сходство есть. С Яворской, «восходящей звездой» театра Корша, по воспоминаниям Щепкиной-Куперник, у Чехова были сложные отношения (см.: Леонид Гроссман. Роман Нины Заречной. — В кн.: «Прометей». M., 1967, т. 2).

    чувства, замененного чувственной страстью, недостаток вообще духовного элемента, постоянная забота о внешнем успехе (см. например: Ю. М. Юрьев. Записки. Том 2. Л. — М., 1963, стр. 96; С. С. Мамонтов. Две встречи с Чеховым. — «Русское слово», 1909, № 150, 2 июля).

    «нравиться, иметь успех, быть обаятельной!», та же жажда власти над людьми.

    Об источниках рассказа см. также: В. Д. Седегов (назв. статья); Э. А. Полоцкая«Ариадна» (жизненные впечатления). — Изв. АН СССР. ОЛЯ, 1972, т. XXXI, вып. I, стр. 55—64; Г. П. Бердников. Чехов. М., 1974, стр. 346—355 (на стр. 348 этой книги указан еще один эпизод, с которым могла быть связана работа Чехова над образом Ариадны — несостоявшаяся женитьба М. П. Чехова на графине Кларе Ивановне Мамуне).

    Во взглядах Шамохина на женщин, особенно в первопечатном тексте, отразились споры, поднятые русской и европейской печатью конца века в связи с движением за женское равноправие. Некоторые его рассуждения воспроизводят широко распространенные антифеминистические взгляды. Назовем издания, которые могли послужить источниками для этой части рассказа: Л. Толстой гг.); Артур . Афоризмы и максимы. Мысли. Перевод Ф. В. Черниговца, изд. 4, т. I, СПб., изд. А. С. Суворина, 1892 (эта книга сохранилась в библиотеке Чехова — Чехов и его среда, стр. 396); Август . Предисловие к кн.: Женитьбы. 1891; М. Меньшиков. Думы о счастье. — «Книжки Недели», 1894, №№ 3 и 4; Макс Нордау 479 о книге К. А. Скальковского.

    Шамохин протестует против «грязной, животной любви» (см. варианты, стр. 398, строки 16—26) — «животную» любовь, любовь без нравственных обязательств, отрицают и герой, и автор «Крейцеровой сонаты» (Литографированное изд., б. м., 1890, стр. 26, 69 и др.). Суждения Шамохина о порочном воспитании женщин (см. стр. 131 наст. тома) перекликаются с мыслью Позднышева, возмущающегося тем, что цель воспитания женщины в том, «чтобы уметь привлекать к себе мужчин...», т. е. чтобы выработать в них потребность самки «привлекать к себе как можно больше самцов...» (стр. 79 и 82). Подобно Шамохину, Позднышев говорит: «Посмотрите, что тормозит повсюду движение человечества вперед? Женщина» (стр. 77) — ср. стр. 130 наст. тома.

    «Всякие какие бы то ни было женские воспитания имеют в виду только пленение мужчин. Одни пленяют музыкой и локонами, а другие ученостью и гражданской доблестью. Цель-то одна и не может быть не одна, потому что другой нет, цель прельстить мужчину, чтобы овладеть им» — с этими словами Позднышева (стр. 80) перекликаются слова Шамохина (см. варианты, стр. 403).

    Шамохин возмущается лживостью Ариадны, ее уменьем очаровывать слушателей (см. стр. 127—128) — ср. слова Позднышева: «Иногда, слушая, как она при мне говорила с другими, я говорил себе: какова! и все лжет. И я удивлялся, как собеседник ее не видел, что она лжет» (стр. 111). Сходным образом рассуждают Шамохин (см. варианты, стр. 404, строки 5—7) и Позднышев (стр. 40) о деталях женского туалета.

    (О близости между рассуждениями Шамохина и Позднышева см. также: В. Я. . К проблеме идейного обобщения в прозе А. П. Чехова. — «Филологические науки», 1969, № 6, стр. 57.)

    Но даже и в первопечатном тексте взгляды Шамохина на решение «женского вопроса» существенно отличаются от взглядов толстовского героя. Он все-таки готов стоять за подлинное равенство между мужчиной и женщиной — начиная с детства, т. е. с совместного воспитания девочек и мальчиков. Ничего общего нет также в положительной программе автора «Послесловия», ратующего за абсолютное физическое целомудрие в отношениях мужчины и женщины, и повествователя «Ариадны», который относится сочувственно к равноправию между полами. Время создания этого рассказа совпадает с размышлениями Чехова о толстовской философии. Любопытно, что, протестуя против предлагаемых Толстым рецептов для обновления человечества, Чехов называл «целомудрие и воздержание от мяса» (письмо к Суворину от 27 марта 1894 г.), т. е. как раз то, к чему призывал Толстой в «Крейцеровой сонате».

    В книге Шопенгауэра есть специальная глава «О женщинах» (стр. 307—326), смысл которой во многом совпадает с шамохинской критикой женщин. Но, как в случае с «Крейцеровой сонатой», суждения чеховского героя близки к суждениям немецкого философа лишь в критической части. Положительное решение женского вопроса, по Шопенгауэру, — это сделать европейских женщин хозяйками дома и девушек воспитывать соответственно, чтобы они стремились к «домовитости» (стр. 322).

    У Августа Стриндберга, которого Чехов как раз в период работы над «Ариадной» упомянул в XI главе книги «Остров Сахалин» как женоненавистника, есть мысли, близкие шамохинским, например, о необходимости общего воспитания мальчиков и девочек и о преимуществах деревенской женщины перед городской. «Мужик и его жена получили одинаковое образование, — пишет Стриндберг. — Труд они поделили сообразно естественным условиям и относятся к нему с одинаковым уважением. Крестьянка не завидует мужу, так как не может считать почетнее его работу <...> В культурной среде оба пола развращены, вследствие чего брачная жизнь осложнилась».

    «Женитьбы», где высказаны эти мысли, Чехов мог прочитать в статье переводчика В. Фирсова («Книжки Недели», 1894, № 3, стр. 168—169). Об отношении Чехова к Стриндбергу в связи с «Ариадной» см. также статью Д. Шарыпкина «Чехов о Стриндберге» («Русская литература», 1966, № 3, стр. 162—166).

    Любопытно, что мысль о преимуществах деревенской женщины перед городской и о духовной близости жены и мужа в крестьянской семье — вследствие общего участия в одном и том же труде — была высказана в статье М. Меньшикова «Думы о счастье», начало которой печаталось в том же номере «Книжек Недели», что и статья В. Фирсова. Чехов был постоянным читателем «Недели» в эти годы и, зная о статье Меньшикова, интересовался выходом ее в свет отдельной книгой (см. письма Чехова  г. и от 16 апреля 1897 г.). Книга вышла в 1898 г.; сохранилась в библиотеке Чехова (Чехов и его среда 359).

    С тезисом: в крестьянской семье нет неравенства — Чехов был знаком еще в студенческие годы, когда задумал исследование о «половом авторитете». Излагая своеобразный проспект этого исследования в письме к Ал. П. Чехову от 17 или 18 апреля 1883 г., он ссылался на мысль австрийского писателя Л. Захер-Мазоха о том, что мужской авторитет среди крестьянства не так очевиден, как среди высшего и среднего сословий. Чехов мог тогда иметь в виду пьесу Л. Захер-Мазоха «Unsere Sclaven», в русском переводе: «Рабы и владыки». Сценический фельетон в 4-х действиях. Сочинение Сахер-Масоха (автора романа «Идеалы времени»). Пер. с нем. М. В. Карнеева. СПб., 1876. Сходные взгляды высказаны также в новелле «Сказка о счастье (Das Märchen vom Glück)», см.: Захер-Мазох. Сочинения, т. 2, пер. с нем. С. Н., СПб., 1888. Героиня пьесы «Unsere Sclaven», баронесса Левенберг, проповедующая эмансипацию женщин с помощью образования и труда, ссылается на опыт деревни: «Разве вы станете отрицать, что в низших слоях общества одинаковая работа обоих полов создала и равные отношения?» (стр. 22). Один из героев новеллы говорит о недостаточной прочности брака, основанного на чувственной любви, в так называемых образованных сословиях — в противоположность «простым» слоям, где жена работает наравне с мужем и где поэтому браки счастливы (стр. 365—366).

    Макс Нордау также повторял модный антифеминистический тезис: «Женщина почти всегда враждебно относится к прогрессу и служит самой надежной опорой реакции в любой форме и на любом поприще» (стр. 33). Но имя Нордау в рассказе упоминается в другой связи (см. стр. 108 наст. тома). Здесь имеется в виду, в частности, книга М. Нордау «Вырождение» (Entartung) (перевод с немецкого под ред. и с предисловием Р. И. Сементковского, СПб., 1894), в которой он объяснял общественные явления биологическими причинами. Вырождение и истерия, по его мнению, — это болезнь конца века, вызванная физическим утомлением людей. В том же письме к Суворину, в котором Чехов отвергал толстовскую проповедь целомудрия и воздержания от мяса, он говорил и о своем отвращении к рассуждениям «таких свистунов, как Макс Нордау».

    3

     М. Шаврова писала, что имя героини станет нарицательным, «так оно жизненно и правдиво обозначает женщину — настоящую женщину, „la vraie femme aux hommes“» (письмо без даты, помечено Чеховым: 95.XII — ГБЛ). Как бы в подтверждение этих слов Чехову жаловалась на свою судьбу одна читательница: «В разгроме моей семейной жизни не обошлось вот без такой госпожи Ариадны...» (письмо Л. Злобиной от 28 января 1896 г. — ГБЛ). Т. Л. Толстая писала 30 марта 1899 г.: «Меня всегда удивляет, когда мужчины-писатели так хорошо знают женскую душу <...> А в „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в „Ариадне“» (ГБЛ; ЛН, стр. 872).

     Э. Мейерхольд назвал рассказ вещью «идейной и чудно написанной» (в письме к О. М. Мунт, очевидно относящемся к началу 1896 г. — цит. по кн.: Н. Д. Волков. Мейерхольд. Т. I. М., Academia, 1929, стр. 58). В списке, составленном И. А. Буниным и озаглавленном «Лучшие, по моему мнению, произведения Чехова», значится: «Ариадна (хороша женщина)» (И. А. Бунин. Собр. соч. в 9-ти томах, т. 9, М., 1967, стр. 248).

    «Русской мысли» вызвало враждебные отклики реакционных критиков. Даже возражая друг другу в частностях, рецензенты сходились на том, что «Ариадна» — шаг назад в развитии таланта Чехова.

    Ю. Николаев (Ю. Н. Говоруха-Отрок) («Литературные заметки. Нечто о современной беллетристике и критике». — «Московские ведомости», 1895, № 357, 28 декабря) писал, что в «Ариадне» Чехов подражает Боборыкину. Боборыкинское в «Ариадне», по его мнению, — черты «пикантного анекдота» и игнорирование внутреннего смысла событий, резко отличающие рассказ от сходной с ним по теме повести Тургенева «Вешние воды». Как пример этого «игнорирования» рецензент приводил собственное непонимание мотивов, по которым герой женился на Ариадне.

    П. А. Ачкасову (П. А. Матвееву) такая оценка рассказа показалась свидетельством незаслуженного к нему внимания («Письма о литературе. Русская литература в 1895 году. Письмо второе». — «Русский вестник», 1896, № 2). Приписав самому Чехову «филиппику» Шамохина против интеллигентных женщин, он посчитал рассказ художественно слабым.

     П. Буренина, дважды выступившего с отзывом об «Ариадне». В первой заметке («Из записной книжки критика». — «Новое время», 1896, № 7233, 19 апреля) он настаивал на «нетипичности» образа Ариадны, начиная с ее имени, будто бы почерпнутого из произведений «дам-писательниц». Во второй заметке («Критические очерки». — «Новое время», 1897, № 7587, 11 апреля) он писал о блуждании Чехова «по окольным, чуждым его таланту дорогам» в «Ариадне» и «Чайке» и о «декадентском пошибе» героев этих произведений.

    Автору «Летописи современной беллетристики» в «Русском обозрении» (1896, № 3, подпись: Г.) не понравилось отношение Чехова к героям: Шамохин казался критику достойным большего осуждения, а его чувство к Ариадне — неоправданным.

     Скрибы (Е. А. Соловьева) в «Литературной хронике» «Новостей и биржевой газеты» (1896, № 52, 22 февраля). Причислив «Ариадну» и «Три года» к декадентским произведениям «вроде „О мои бледные ноги“1», Скриба писал более подробно об «Ариадне» в связи с выходом «Дома с мезонином» (там же, 1896, № 127, 9 мая) в «Мужиков» (там же, 1897, № 118, 1 мая). Признаваясь, что прежде был «горячим поклонником» Чехова, он выражал недоумение перед такими бледными рассказами, не имеющими «никакого содержания», как «Ариадна» и «Дом с мезонином» (№ 127, 9 мая). Недосказанность и «недоконченность» чеховских произведений Скриба связывал только с неспособностью художника давать оценки изображаемым явлениям.

    «Ариадне» была посвящена также очередная стихотворная «Страничка из письма» Lolo — Л. Г. Мунштейна («Новости дня», 1895, № 4505, 23 декабря). Это был едва ли не единственный печатный отклик на журнальную публикацию «Ариадны», в котором признавались какие-то литературные достоинства рассказа. Считая «Ариадну» лучше «Убийства» (см. примечания к «Убийству»), Lolo писал, что в ней «много чудных, смелых мест», и отметил правдивость типа Ариадны — «хитрой, лживой, очаровательной змеи». Но при этом выразил свое недовольство «протокольностью» Чехова (якобы не гнушающегося «грязных деталей») и «неискренней ноткой» в словах повествователя о женщинах в конце рассказа.

    По выходе собрания сочинений Чехова «Ариадна» была оценена выше (см. отзыв Волжского в примечаниях к повести «Три года»).

    В архиве Чехова сохранились письма переводчиков, заинтересовавшихся рассказом. 26 февраля 1896 г. П. О. Укке писал Чехову из Ярославля о своем намерении перевести «Ариадну» на немецкий язык для какого-нибудь прибалтийского журнала или газеты. На немецком языке «Ариадна» вышла в Германии — в переводе Луизы Флакс, в кн.: Russische Liebelei. München und Leipzig. 1897 (Л. Флакс просила у Чехова разрешения издать эту книгу в письме от 4/15 апреля 1896 г. — ГБЛ). Книга хранится в библиотеке Чехова в Ялте.

     И. Игнатьева. Переписка А. П. Чехова с его чешскими переводчиками. — «Институт славяноведения АН СССР. Краткие сообщения», вып. 22, 1957, стр. 57).

    При жизни Чехова «Ариадна» была переведена на немецкий, сербскохорватский, чешский и шведский языки.

  1. Стр. 107. ...в Волочиске

  2. Стр. 109. ...в какой-то повести Вельтмана ~ в историю». — См.: А. Ф. Вельтман 165.

  3. Стр. 131. ...не уверяйте ее, что ее мозг весит меньше мужского... — В книжке «О женщинах» (СПб., 1—10 изд., 1886—1895), составленной К. А. Скальковским (на титуле автор обозначен: — ? —) и хорошо знакомой Чехову, была специальная глава: «О женском уме и женской учености». Ссылаясь на Шопенгауэра и Никола Шамфора, Скальковский доказывал органическую неполноценность женщины тем, в частности, что у нее в сравнении с мужчиной в голове «одной клеткой меньше» и что вместилище женского черепа в среднем 1350 см33 113 и 116). Чехов высмеял эту книгу еще в 1886 г. в юмореске «О, женщины!» (см. т. V Сочинений).

  4. Стр. 402 (варианты). Funiculi — начало известной песенки на неаполитанском диалекте, посвященной строительству фуникулера на Везувий — «Funniculi — funnicula...» (Сообщено З. М. Потаповой).