Дома.

Чехов А. П. Дома // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 6. [Рассказы], 1887. — М.: Наука, 1976. — С. 97—106.


ДОМА

— Приходили от Григорьевых за какой-то книгой, но я сказала, что вас нет дома. Почтальон принес газеты и два письма. Кстати, Евгений Петрович, я просила бы вас обратить ваше внимание на Сережу. Сегодня и третьего дня я заметила, что он курит. Когда я стала его усовещивать, то он, по обыкновению, заткнул уши и громко запел, чтобы заглушить мой голос.

Евгений Петрович Быковский, прокурор окружного суда, только что вернувшийся из заседания и снимавший у себя в кабинете перчатки, поглядел на докладывавшую ему гувернантку и засмеялся.

— Сережа курит... — пожал он плечами. — Воображаю себе этого карапуза с папиросой! Да ему сколько лет?

— Семь лет. Вам кажется это несерьезным, но в его годы курение составляет вредную и дурную привычку, а дурные привычки следует искоренять в самом начале.

— Совершенно верно. А где он берет табак?

— У вас в столе.

— Да? В таком случае пришлите его ко мне.

По уходе гувернантки Быковский сел в кресло перед письменным столом, закрыл глаза и стал думать. Он рисовал в воображении своего Сережу почему-то с громадной, аршинной папироской, в облаках табачного дыма, и эта карикатура заставляла его улыбаться; в то же время серьезное, озабоченное лицо гувернантки вызвало в нем воспоминания о давно прошедшем, наполовину забытом времени, когда курение в школе и в детской внушало педагогам и родителям странный, не совсем понятный ужас. То был именно ужас. Ребят безжалостно пороли, исключали из гимназии, коверкали им жизни, хотя ни один из педагогов и отцов не знал, в чем именно заключается вред и преступность курения. Даже очень умные люди не затруднялись воевать с пороком, которого не понимали. Евгений Петрович вспомнил своего директора гимназии, очень образованного и добродушного старика, который так пугался, когда заставал гимназиста с папироской, что бледнел, немедленно собирал экстренный педагогический совет и приговаривал виновного к исключению. Уж таков, вероятно, закон общежития: чем непонятнее зло, тем ожесточеннее и грубее борются с ним.

Вспомнил прокурор двух-трех исключенных, их последующую жизнь и не мог не подумать о том, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление. Живой организм обладает способностью быстро приспособляться, привыкать и принюхиваться к какой угодно атмосфере, иначе человек должен был бы каждую минуту чувствовать, какую неразумную подкладку нередко имеет его разумная деятельность и как еще мало осмысленной правды и уверенности даже в таких ответственных, страшных по результатам деятельностях, как педагогическая, юридическая, литературная...

И подобные мысли, легкие и расплывчатые, какие приходят только в утомленный, отдыхающий мозг, стали бродить в голове Евгения Петровича; являются они неизвестно откуда и зачем, недолго остаются в голове и, кажется, ползают по поверхности мозга, не заходя далеко вглубь. Для людей, обязанных по целым часам и даже дням думать казенно, в одном направлении, такие вольные, домашние мысли составляют своего рода комфорт, приятное удобство.

Был девятый час вечера. Наверху, за потолком, во втором этаже кто-то ходил из угла в угол, а еще выше, на третьем этаже, четыре руки играли гаммы. Шаганье человека, который, судя по нервной походке, о чем-то мучительно думал или же страдал зубною болью, и монотонные гаммы придавали тишине вечера что-то дремотное, располагающее к ленивым думам. Через две комнаты в детской разговаривали гувернантка и Сережа.

— Па-па приехал! — запел мальчик. — Папа при-е-хал! Па! па! па!

— Votre père vous appelle, allez vite!1 — крикнула гувернантка, пискнув, как испуганная птица. — Вам говорят!

«Что же я ему, однако, скажу?» — подумал Евгений Петрович.

Но прежде чем он успел надумать что-либо, в кабинет уже входил его сын Сережа, мальчик семи лет. Это был человек, в котором только по одежде и можно было угадать его пол: тщедушный, белолицый, хрупкий... Он был вял телом, как парниковый овощ, и всё у него казалось необыкновенно нежным и мягким: движения, кудрявые волосы, взгляд, бархатная куртка.

— Здравствуй, папа! — сказал он мягким голосом, полезая к отцу на колени и быстро целуя его в шею. — Ты меня звал?

и знай, братец: я тебя не люблю, и ты мне не сын... Да.

Сережа пристально поглядел на отца, потом перевел взгляд на стол и пожал плечами.

— Что же я тебе сделал? — спросил он в недоумении, моргая глазами. — Я сегодня у тебя в кабинете ни разу не был и ничего не трогал.

— Сейчас Наталья Семеновна жаловалась мне, что ты куришь... Это правда? Ты куришь?

— Да, я раз курил... Это верно!..

— Вот видишь, ты еще и лжешь вдобавок, — сказал прокурор, хмурясь и тем маскируя свою улыбку. — Наталья Семеновна два раза видела, как ты курил. Значит, ты уличен в трех нехороших поступках: куришь, берешь из стола чужой табак и лжешь. Три вины!

— Ах, да-а! — вспомнил Сережа, и глаза его улыбнулись. — Это верно, верно! Я два раза курил: сегодня и прежде.

— Вот видишь, значит не раз, а два раза... Я очень, очень тобой недоволен! Прежде ты был хорошим мальчиком, но теперь, я вижу, испортился и стал плохим.

Евгений Петрович поправил на Сереже воротничок и подумал:

«Что же еще сказать ему?»

— Да, нехорошо, — продолжал он. — Я от тебя не ожидал этого. Во-первых, ты не имеешь права брать табак, который тебе не принадлежит. Каждый человек имеет право пользоваться только своим собственным добром, ежели же он берет чужое, то... он нехороший человек! («Не то я ему говорю!» — подумал Евгений Петрович.) Например, у Натальи Семеновны есть сундук с платьями. Это ее сундук, и мы, то есть ни я, ни ты, не смеем трогать его, так как он не наш. Ведь правда? У тебя есть лошадки и картинки... Ведь я их не беру? Может быть, я и хотел бы их взять, но... ведь они не мои, а твои!

— Возьми, если хочешь! — сказал Сережа, подняв брови. — Ты, пожалуйста, папа, не стесняйся, бери! Эта желтенькая собачка, что у тебя на столе, моя, но ведь я ничего... Пусть себе стоит!

— Ты меня не понимаешь, — сказал Быковский. — Собачку ты мне подарил, она теперь моя, и я могу делать с ней всё, что хочу; но ведь табаку я не дарил тебе! Табак мой! («Не так я ему объясняю! — подумал прокурор. — Не то! Совсем не то!») Если мне хочется курить чужой табак, то я, прежде всего, должен попросить позволения...

Лениво цепляя фразу к фразе и подделываясь под детский язык, Быковский стал объяснять сыну, что значит собственность. Сережа глядел ему в грудь и внимательно слушал (он любил по вечерам беседовать с отцом), потом облокотился о край стола и начал щурить свои близорукие глаза на бумаги и чернильницу. Взгляд его поблуждал по столу и остановился на флаконе с гуммиарабиком.

— Папа, из чего делается клей? — вдруг спросил он, поднося флакон к глазам.

Быковский взял из его рук флакон, поставил на место и продолжал:

— Во-вторых, ты куришь... Это очень нехорошо! Если я курю, то из этого еще не следует, что курить можно. Я курю и знаю, что это неумно, браню и не люблю себя за это... («Хитрый я педагог!» — подумал прокурор.) Табак сильно вредит здоровью, и тот, кто курит, умирает раньше, чем следует. Особенно же вредно курить таким маленьким, как ты. У тебя грудь слабая, ты еще не окреп, а у слабых людей табачный дым производит чахотку и другие болезни. Вот дядя Игнатий умер от чахотки. Если бы он не курил, то, быть может, жил бы до сегодня.

Сережа задумчиво поглядел на лампу, потрогал пальцем абажур и вздохнул.

— Дядя Игнатий хорошо играл на скрипке! — сказал он. — Его скрипка теперь у Григорьевых!

Сережа опять облокотился о край стола и задумался. На бледном лице его застыло такое выражение, как будто он прислушивался или же следил за развитием собственных мыслей; печаль и что-то похожее на испуг показались в его больших, немигающих глазах. Вероятно, он думал теперь о смерти, которая так недавно взяла к себе его мать и дядю Игнатия. Смерть уносит на тот свет матерей и дядей, а их дети и скрипки остаются на земле. Покойники живут на небе где-то около звезд и глядят оттуда на землю. Выносят ли они разлуку?

«Что я ему скажу? — думал Евгений Петрович. — Он меня не слушает. Очевидно, он не считает важными ни своих проступков, ни моих доводов. Как втолковать ему?»

Прокурор поднялся и заходил по кабинету.

«Прежде, в мое время, эти вопросы решались замечательно просто, — размышлял он. — Всякого мальчугу, уличенного в курении, секли. Малодушные и трусы, действительно, бросали курить, кто же похрабрее и умнее, тот после порки начинал табак носить в голенище, а курить в сарае. Когда его ловили в сарае и опять пороли, он уходил курить на реку... и так далее, до тех пор, пока малый не вырастал. Моя мать, чтобы я не курил, задаривала меня деньгами и конфектами. Теперь же эти средства представляются ничтожными и безнравственными. Становясь на почву логики, современный педагог старается, чтобы ребенок воспринимал добрые начала не из страха, не из желания отличиться или получить награду, а сознательно».

и синий карандаш.

— Сегодня кухарка шинковала капусту и обрезала себе палец, — сказал он, рисуя домик и двигая бровями. — Она так крикнула, что мы все перепугались и побежали в кухню. Такая глупая! Наталья Семеновна велит ей мочить палец в холодную воду, а она его сосет... И как она может грязный палец брать в рот! Папа, ведь это неприлично!

Дальше он рассказал, что во время обеда во двор заходил шарманщик с девочкой, которая пела и плясала под музыку.

«У него свое течение мыслей! — думал прокурор. — У него в голове свой мирок, и он по-своему знает, что важно и не важно. Чтобы овладеть его вниманием и сознанием, недостаточно подтасовываться под его язык, но нужно также уметь и мыслить на его манер. Он отлично бы понял меня, если бы мне в самом деле было жаль табаку, если бы я обиделся, заплакал... Потому-то матери незаменимы при воспитании, что они умеют заодно с ребятами чувствовать, плакать, хохотать... Логикой же и моралью ничего не поделаешь. Ну, что я ему еще скажу? Что?»

И Евгению Петровичу казалось странным и смешным, что он, опытный правовед, полжизни упражнявшийся во всякого рода пресечениях, предупреждениях и наказаниях, решительно терялся и не знал, что сказать мальчику.

— Послушай, дай мне честное слово, что ты больше не будешь курить, — сказал он.

— Че-естное слово! — запел Сережа, сильно надавливая карандаш и нагибаясь к рисунку. — Че-естное сло-во! Во! во!

«А знает ли он, что значит честное слово? — спросил себя Быковский. — Нет, плохой я наставник! Если бы кто-нибудь из педагогов или из наших судейских заглянул сейчас ко мне в голову, то назвал бы меня тряпкой и, пожалуй, заподозрил бы в излишнем мудровании... Но ведь в школе и в суде все эти канальские вопросы решаются гораздо проще, чем дома; тут имеешь дело с людьми, которых без ума любишь, а любовь требовательна и осложняет вопрос. Если бы этот мальчишка был не сыном, а моим учеником или подсудимым, я не трусил бы так и мои мысли не разбегались бы!..»

Евгений Петрович сел за стол и потянул к себе один из рисунков Сережи. На этом рисунке был изображен дом с кривой крышей и с дымом, который, как молния, зигзагами шел из труб до самого края четвертухи; возле дома стоял солдат с точками вместо глаз и со штыком, похожим на цифру 4.

— Человек не может быть выше дома, — сказал прокурор. — Погляди: у тебя крыша приходится по плечо солдату.

Сережа полез на его колени и долго двигался, чтобы усесться поудобней.

— Нет, папа! — сказал он, посмотрев на свой рисунок. — Если ты нарисуешь солдата маленьким, то у него не будет видно глаз.

Нужно ли было оспаривать его? Из ежедневных наблюдений над сыном прокурор убедился, что у детей, как у дикарей, свои художественные воззрения и требования своеобразные, недоступные пониманию взрослых. При внимательном наблюдении, взрослому Сережа мог показаться ненормальным. Он находил возможным и разумным рисовать людей выше домов, передавать карандашом, кроме предметов, и свои ощущения. Так, звуки оркестра он изображал в виде сферических, дымчатых пятен, свист — в виде спиральной нити... В его понятии звук тесно соприкасался с формой и цветом, так что, раскрашивая буквы, он всякий раз неизменно звук Л красил в желтый цвет, М — в красный, А — в черный и т. д.

Бросив рисунок, Сережа еще раз подвигался, принял удобную позу и занялся отцовской бородой. Сначала он старательно разгладил ее, потом раздвоил и стал зачесывать ее в виде бакенов.

Прокурор чувствовал на лице его дыхание, то и дело касался щекой его волос, и на душе у него становилось тепло и мягко, так мягко, как будто не одни руки, а вся душа его лежала на бархате Сережиной куртки. Он заглядывал в большие, темные глаза мальчика, и ему казалось, что из широких зрачков глядели на него и мать, и жена, и всё, что он любил когда-либо.

«Вот тут и пори его... — думал он. — Вот тут и изволь измышлять наказания! Нет, куда уж нам в воспитатели лезть. Прежде люди просты были, меньше думали, потому и вопросы решали храбро. А мы думаем слишком много, логика нас заела... Чем развитее человек, чем больше он размышляет и вдается в тонкости, тем он нерешительнее, мнительнее и тем с большею робостью приступает к делу. В самом деле, если поглубже вдуматься, сколько надо иметь храбрости и веры в себя, чтобы браться учить, судить, сочинять толстую книгу...»

Пробило десять часов.

— Ну, мальчик, спать пора, — сказал прокурор. — Прощайся и иди.

— Изволь, только после сказки — сейчас же спать.

В свободные вечера Евгений Петрович имел обыкновение рассказывать Сереже сказки. Как и большинство деловых людей, он не знал наизусть ни одного стихотворения и не помнил ни одной сказки, так что всякий раз ему приходилось импровизировать. Обыкновенно он начинал с шаблона «В некотором царстве, в некотором государстве», далее громоздил всякий невинный вздор и, рассказывая начало, совсем не знал, каковы будут середина и конец. Картины, лица и положения брались наудачу, экспромтом, а фабула и мораль вытекали как-то сами собой, помимо воли рассказчика. Сережа очень любил такие импровизации, и прокурор замечал, что чем скромнее и незатейливее выходила фабула, тем сильнее она действовала на мальчика.

— Слушай, — начал он, поднимая глаза к потолку. — В некотором царстве, в некотором государстве жил-был себе старый, престарелый царь с длинной седой бородой и... и с этакими усищами. Ну-с, жил он в стеклянном дворце, который сверкал и сиял на солнце, как большой кусок чистого льда. Дворец же, братец ты мой, стоял в громадном саду, где, знаешь, росли апельсины... бергамоты, черешни... цвели тюльпаны, розы, ландыши, пели разноцветные птицы... Да... На деревьях висели стеклянные колокольчики, которые, когда дул ветер, звучали так нежно, что можно было заслушаться. Стекло дает более мягкий и нежный звук, чем металл... Ну-с, что же еще? В саду били фонтаны... Помнишь, ты видел на даче у тети Сони фонтан? Вот точно такие же фонтаны стояли в царском саду, но только в гораздо больших размерах, и струя воды достигала верхушки самого высокого тополя.

вообще был умница. Один только был у него недостаток — он курил...

Сережа напряженно слушал и, не мигая, глядел отцу в глаза. Прокурор продолжал и думал: «Что же дальше?» Он долго, как говорится, размазывал да жевал и кончил так:

— От курения царевич заболел чахоткой и умер, когда ему было 20 лет. Дряхлый и болезненный старик остался без всякой помощи. Некому было управлять государством и защищать дворец. Пришли неприятели, убили старика, разрушили дворец, и уж в саду теперь нет ни черешен, ни птиц, ни колокольчиков... Так-то, братец...

Такой конец самому Евгению Петровичу казался смешным и наивным, но на Сережу вся сказка произвела сильное впечатление. Опять его глаза подернулись печалью и чем-то похожим на испуг; минуту он глядел задумчиво на темное окно, вздрогнул и сказал упавшим голосом:

— Не буду я больше курить...

«Скажут, что тут подействовала красота, художественная форма, — размышлял он, — пусть так, но это не утешительно. Все-таки это не настоящее средство... Почему мораль и истина должны подноситься не в сыром виде, а с примесями, непременно в обсахаренном и позолоченном виде, как пилюли? Это ненормально... Фальсификация, обман... фокусы...»

Вспомнил он присяжных заседателей, которым непременно нужно говорить «речь», публику, усваивающую историю только по былинам и историческим романам, себя самого, почерпавшего житейский смысл не из проповедей и законов, а из басен, романов, стихов...

«Лекарство должно быть сладкое, истина красивая... И эту блажь напустил на себя человек со времен Адама... Впрочем... быть может, всё это естественно и так и быть должно... Мало ли в природе целесообразных обманов, иллюзий...»

Он принялся работать, а ленивые, домашние мысли долго еще бродили в его голове. За потолком не слышались уже гаммы, но обитатель второго этажа всё еще шагал из угла в угол...

1 Ваш отец вас зовет, идите скорее! (франц.)

Примечания

    ДОМА

    «Новое время», 1887, № 3958, 7 марта, стр. 2, отдел «Субботники». Подпись: Ан. Чехов.

    Включено в сборник «В сумерках». СПб., 1887; перепечатывалось в последующих изданиях сборника.

    Напечатано в сборнике «Детвора. Рассказы Антона Чехова». СПб., 1889; перепечатывалось во 2-м и 3-м изданиях сборника.

    Вошло в издание А. Ф. Маркса.

    Печатается по тексту: Чехов 244—255.

    Время завершения рассказа устанавливается по письму Чехова к брату Александру от 22 или 23 февраля 1887 г.: «‹...› завтра посылаю субботник. Субботние очень „вумный“! В нем много не ума, а „вума“».

    «В сумерках», Чехов исправил опечатки, бывшие в «Новом времени»; внес небольшие поправки во 2-е, 3-е и 9-е издания. В сборнике «Детвора» рассказ набирался, очевидно, по 2-му изданию «В сумерках», но в текст вкрались опечатки. При подготовке собрания сочинений многие погрешности были устранены.

    Современники в связи с рассказом «Дома» единодушно отмечали умение Чехова проникнуть в глубины детской психологии. 7 марта 1887 г. В. В. Билибин сообщал автору: «Сегодня читал Ваш субботник. Дети Вам всегда очень удаются» (ГБЛ В. Киселева в письме от 8—9 сентября 1887 г. останавливалась на этом свойстве чеховского таланта: «‹...› знаете, что Вам особенно удается? — это дети. Они выходят у Вас необыкновенно живые, рельефные и забавно, но мило глупые. Их всех хочется любить, а Сережа (куритель) мне особенно мил» (ГБЛ). О знании Чеховым «тончайших проявлений» человеческой психики, обнаружившемся в этом рассказе, писал Д. В. Григорович (см. примеч. к рассказу «Верочка», стр. 638). Та же мысль содержится и в письме к Чехову В. А. Тихонова от 8 марта 1890 г.: «Психолог и „На пути“ и „Дома“ проследит за каждым извивом души человеческой» (Записки ГБЛ, вып. 8, 1941, стр. 67). И. Л. Леонтьев (Щеглов) в письме к Чехову от 25 марта 1890 г. называя «Дома» в числе тех его произведений, которые, благодаря верности натуре, описаниям природы, искренности, навсегда останутся «перлами» (ГБЛ).

    И. И. Горбунов-Посадов расценил рассказ «Дома» как «один из серьезнейших» «по мысли» и просил в письме от 16 мая 1893 г. дать его для предполагавшегося в издании «Посредник» сборника рассказов Чехова «Действительность». Он видел мастерство автора в противопоставлении двух мировоззрений: «Встреча этих двух миров — детского, чистого, человечного, и нашего, спутанного, искалеченного, лицемерного — изображена в маленькой простенькой вещице превосходно» (ГБЛ Ветковская желала включить сказку о царе и его сыне в свой детский рассказ «Папироска», предназначавшийся для «Иллюстрированной хрестоматии» (письмо к Чехову от 20 февраля 1894 г. — ГБЛ).

    В журнале «Наблюдатель» «Дома» охарактеризован как рассказ, отличающийся «сжатостью и типичностью» («Наблюдатель», 1887, № 12, стр. 68).

    К. К. Арсеньев обратил внимание на глубокое знание Чеховым детской психология: «‹...› в этой области г. Чехов также чувствует себя как дома». Лучшим из «детских» рассказов по заключенной в нем идее Арсеньев считал «Дома»: «Автору удалась здесь не только фигура Сережи, но и фигура отца, блуждающего в потемках педагогии и торжествующего там, где всего меньше ожидал победы. Все усилия Быковского доказать семилетнему мальчику вред и безнравственность куренья остаются тщетными — но к желанной цели внезапно приводит сказка, самому рассказчику казавшаяся наивною и смешною...» Критик подчеркнул своеобразный характер лирических отступлений у Чехова: они «...проникнуты почти всегда тем же настроением, как и самый рассказ, и не режут слух читателей». Процитировав отрывок о «легких и расплывчатых мыслях», Арсеньев заключал: «Это подмечено столь же верно, как и мило выражено» («Вестник Европы», 1887, № 12, стр. 773, 774, 775).

     Перцов считал, что его рассказы о детях, где не требуется социального анализа, «поникания сложной ‹...› общественной жизни», лучше его рассказов о взрослых: «...чтобы войти в детский мир в качестве верного и понимающего наблюдателя, в качестве „своего человека“, и вынести оттуда цельные и законченные впечатления, достаточно быть тонким психологом». «Дома» Перцов называл одним из «прелестных» детских рассказов Чехова, стоящих «в первом ряду этой отрасли нашей литературы» («Русское богатство», 1893, № 1, стр. 49).

    Критика видела в рассказе отражение одного из основных моментов мировоззрения писателя. В. А. Гольцев по этому поводу замечал: «...встречаются у него картины общественной жизни, полные глубокого смысла, вызывающие у автора скорбные мысли. Прокурор, например, в рассказе „Дома“ ‹...› не может не признать, что наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление» («Русская мысль», 1894, № 5, стр. 48). Это положение развито в статье Ф. Е. Пактовского: Чехов «дает понять современному читателю, что с этой душой ‹душой ребенка› надо обращаться умеючи, что только серьезное знание детской души, разумная любовь к ребенку могут воспитать в нем все добрые начала, а потому воспитание детей должно явиться одною из самых важных обязанностей родителей, которые должны подготовляться к этому делу едва ли менее, чем к обязанностям прокурора, судьи, доктора и т. д. Если во всякой работе требуется любовь к делу, то в педагогической любовь к детям является основанием всего дела; нигде сухой педантизм и формализм ‹...› не принесут столько вреда, как в деле воспитания.

    Рассказ Чехова „Дома“ всего ярче выдает взгляд автора на указанный вопрос. ‹...› Мысль, что „наказание очень часто приносит гораздо больше зла, чем само преступление“ ‹...› для нашего писателя не является случайной. Он развивает ее в целом ряде своих рассказов, взятых прямо из действительности» (Ф. Е. Пактовский, стр. 28, 33).

    «Дома» к рассказам «1-го сорта» (см. т. III Сочинений, стр. 537).

    А. С. Лазарев (Грузинский) находил, что рассказ «Дома» «плох. Он растянут» (письмо к Н. М. Ежову от 3 апреля 1887 г. — ЦГАЛИ, ф. 189, оп. 1, ед. хр. 19, л. 196).

    В письме к И. Я. Павловскому от 5 декабря 1894 г. Чехов назвал «Дома» в числе произведений, «наиболее» подходящих «для французского читателя» («Вопросы литературы», 1960, № 8, стр. 145).

    В 1899 г. Е. Г. Бекетова перевела «Дома» на французский язык (см. ее письмо к Чехову от 15 января 1899 г. — ГБЛ).

Раздел сайта: