Наши партнеры |
https://lv-med.site/viagra/ купить дженерики виагры левитры и сиалиса.
|
Писарева А. С. Счастье / Ред. А. П. Чехов // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.
Т. 18. Гимназическое. Стихотворения, записи в альбомах, шуточные аттестаты, прошения, рисунки и др. Dubia. Коллективное. Редактирование. [Указатели к т. 1—18]. — М.: Наука, 1982. — С. 182—193.
А. С. ПИСАРЕВА
СЧАСТЬЕ
Посвящается дорогой А. К. Острогорской
— К Тимофеевой пришли. Кто Тимофеева? — спросила, входя в платную палату № 17, дежурная акушерка1.
— Сюд[ы]а, сюд[ы]а! Мы — Тимофеевы, к нам! — ответила, приподнимая голову с подушки, крупная рыжая женщина [, широкоплечая, с большим поднимавшим одеяло была родить двойню].
2Лежавшая ближе к дверям молоденькая больная [курсистка-бестужевка], казавшаяся совсем девочкой рядом со своей соседкой, с любопытством посмотрела на дверь. Вошла старая женщина в большом платке и темном подтыканном платье; [за]а с ней [шла, отставая и оглядываясь на первую кровать и на акушерку,] маленькая закутанная девочка. Женщина остановилась в нескольких шагах от кровати; [и] глядя на больную с тем выражением, с каким смотрят на мертвого, [молча] она сморщила лицо и всхлипнула.
— Ну, здравствуй! Чего плачешь-то? Да поди поближе!
сказала посетительница.
[— Да куды их? Думаешь, здеся нету? «Полосатка»] Феня в розовом платье и с красным бантиком на шее, с [преобладающим у нее] выражением глупой радости на лице, принесла ширмы и закрыла от молоденькой больной соседей, а с ними и светлое окно, с видневшимся в него голубым осенним небом3.
Елена Ивановна (в отделении [как-то] не знали ее фамилии, ребенок был незаконнорожденный [и отца его записали в билете для посетителей первой попавшейся фамилией Петров или Иванов]) была одна из самых симпатичных [всем] больных, что редко бывает между платными.
«первой ученицей», как выразился о ней молодой доктор-немец, приходивший в палату каждое утро. Это название так и осталось за ней.
Два дня тому назад без криков, почти молча она родила крошечную живую девочку. Было что-то торжественно-радостное, хорошее и достойное уважения в этих молчаливых родах; и это сознавала и акушерка, добродушная маленькая некрасивая женщина, и стоявшие полукругом молоденькие ученицы, и молодой доктор, державший больную за руку и глядевший на нее с какой-то грустной нежностью. Когда же [это молчаливое страданье окончилось] роды окончились, и раздалось сначала точно кряхтенье, а потом тоненький, но живой крик: «Ла-а! Ла-а!», и акушерка виноватым голосом сказала: «Девочка!» (она знала, что Елене Ивановне хотелось мальчика [, и было как-то совестно за эти терпеливые ]), — все придвинулись к кровати, и у всех было одно желание — сказать больной что-нибудь хорошее [и], ласковое.
— Да неужели конец? — спросила Елена Ивановна слабым радостным голосом; и выражение ее коричневых сиявших радостью глаз и всего лица с нежно разгоревшимися щеками было такое, [точно] как будто она не страдала, а пережила что-то хорошее, к чему хотела бы вернуться. — Мне было совсем не трудно!
Одна из учениц, толстенькая розовая девушка [купеческого типа] со множеством браслеток и с нарядными золотыми часиками поверх халата, не выдержала и расплакалась.
— Милая, милая вы моя, — сказала она, лаская тонкую руку Елены Ивановны.
лечь на бок, не беспокоила дежурных звонками, на все вопросы отвечала, что ей хорошо и ничего не нужно. И то, что ей было хорошо, и она действительно не нуждалась не только в лекарствах, но вообще ни в чем [внешнем], чувствовалось без слов при одном взгляде на нее, спокойно лежавшую на спине под белым одеялом, в белой казенной слишком широкой [ей] кофточке, с вытянутыми поверх одеяла тонкими руками без колец и глубокоспокойным, задумчивым и нежным лицом.
Назавтра после родов Елены Ивановны, рано утром, когда «полосатки» еще мыли полы и в коридорах, борясь с дневным полусветом, желтовато-красными пятнами горели
лампы, — по лестнице и в коридоре раздалось тяжелое топанье и затем двое огромных мужиков внесли на носилках новую больную; [за ними] потом ученица внесла долго объясняла Елене Ивановне, что это отступление от правил были вынуждены сделать, так как мест мало, извинялась, убеждала, что лежать вдвоем еще лучше, веселее, а Елена Ивановна терпеливо слушала ее и [после каждого нового убедительного периода] повторяла, что она очень рада и что ей никто не помешает.
Новая больная, Тимофеева, была жена портного. [; у нее были вторичные очень трудные роды, и она] Целый день до прихода мужа она рассказывала Елене Ивановне, как ей дома вступило, [«в живот — в поясницу, в живот — в поясницу»,] как было трудно рожать, как один доктор не позволил ей походить, а другой позволил... [и «кабы не он — умереть бы мне и с ребеночком».] свою крупную крикунью-девочку; а после двух к ней начали приходить посетители: муж, очень скромный веселый человек, [низко кланявшийся в сторону кровати Елены Ивановны,] и целая толпа родственниц в платочках, с кульками булок и винограду, боявшихся швейцара и не решавшихся садиться на венские стулья; они ходили до самого крайнего срока приема, а вечером, уже после 8 снова пришел муж «на одную минуточку» и тоже принес винограду.
К Елене Ивановне в этот день не пришел никто. И только ученицы, бывшие при ее родах, [и другие, которым о ней рассказывали,] забегали в палату № 17 и подолгу говорили с [Еленой Ивановной] ней. Они заставали ее лицом, и снова желание сказать что-нибудь ласковое, приятное больной являлось у каждой, с кем говорила Елена Ивановна4.
Уже после восьми в палату вошла Поля — швейцарка, полная, важная женщина, получавшая очень много на чаи; [и, став в полуоборот к кроватям, небрежно спросила:] — «В [17-ую] семнадцатую палату Петров звонили в телефон, — сказала она, — к кому это?»
Елена Ивановна [(] — она в это время кормила девочку [)] — вспыхнула и [слегка двинув головой к двери, и через весь огромный город, разделявший двух людей, говоривших по телефону, приблизиться к тому человеку,] ответила:
— Это ко мне.
— Спрашивают, как здоровье?
— Скажите, что здорова... и...
Она остановилась, посмотрев на девочку, которая, перестав сосать, вдруг полуоткрыла мутный темный глазок и сердито, точно предостерегая, взглянула на мать, — почти шепотом прибавила:
— Больше ничего.
Так прошел первый день. Сегодня солнце светило особенно радостно и празднично. Елена Ивановна лежала, повернув голову ко входной двери, и невольно слушала разговоры за ширмами.
— Дохтур, милый, говорю я ему, дозвольте мне разочек пройтиться, моченьки моей нету! Нет, говорит, нету такого правила!
— Положить бы тебя рожать, так ты бы узнал!
душа. Другой пришел, старенький, тот и дозволил, дай ему бог здоровья!
[— Ишь какую принесла (в добрый час сказать, в худой промолчать) большую, белую!
— А глазы-то черные, в папаньку! У нас ведь и у мужа черные глаза, это у моей природы белые... Кушай, матушка, кушай, динечка!
О чем бы ни говорили женщины, через несколько минут разговор снова попадал на прежнюю колею, и опять жена портного подробно и с какой-то любовью описывала свои роды.] Эти разговоры5 не надоедали Елене Ивановне, не раздражали ее, — наоборот, ей была понятна и близка радость этой женщины; [ее негодование против доктора, ее полная жалости любовь к ребенку; ей было понятно все это не только потому, что она сама пережила нечто подобное, а еще и оттого, что полно какими-то новыми хорошими чувствами, [какой-то] любовью ко всем людям. И [сейчас] она думала о том, как будет она теперь жить с этими новыми прекрасными
чувствами? Как сделать, чтобы огромная любовь к ребенку и еще к одному человеку не помешала ей [быть справедливой] относиться [хорошо] [любовно] справедливо ко всем другим людям? [И как согласить переполнявшую ее душу любовь и желание счастья с тем злом, которое существовало и, вероятно, будет существовать и в ней и кругом нее? В детстве она переживала такое состояние после исповеди. Да, есть зло, есть несчастные, больные, ] И как же вообще быть [с этим], когда так хорошо, светло, так небесно-радостно на душе? Елена Ивановна [глубоко вздохнула и] готова была почему-то заплакать, но в это время в маленькой кроватке под белым пологом послышалось кряхтенье, и готовые навернуться слезы мгновенно исчезли [куда-то. Елена Ивановна]. Она подняла голову и чутко прислушалась — кряхтенье затихло.
За ширмами прощались.
— [Да] Выписывайся поскорее! Дома-то все лучше.
— Да как же можно! Одно слово — дома! Опять и мальчишки у нас, сама знаешь, Гриша в лавку уйдет, они балуются, не работают. Беспременно проситься стану.
— Прощай, Зинушка!
Минут десять и в коридоре и в палате было тихо. Жена портного убаюкивала девочку, Елена Ивановна дремала, закрыв глаза. И вдруг среди этой тишины она уловила звуки, которые [с]охватили ее [за сердце] до боли острым, почти невыносимым чувством счастья: по длинному коридору кто-то шел мягкими медленными шагами. Елена Ивановна приподнялась на кровати, коричневые глаза ее засияли, по худому нежному лицу разлился горячий румянец.
— Палата [№ 17] номер семнадцатый? — спросил тихий голос.
— Самая последняя направо.
сюртуке и в pince-nez, красивый, бледный, с [о странно неподходящими для такого визита] печальными усталыми глазами.
— Сережа! — сказала Елена Ивановна задыхающимся голосом.
6Она засмеялась, и в то же время глаза ее заблестели
от слез[ами]. Она взяла его руку и потянула к себе доверчивым любящим движением, ожидая, что он поцелу[я]ет ее. [Гость отвел ее руку и опустился на стул.]
— Нет, Лелик, я не могу, тут чужие! — сказал он мягко, [но решительно,] и его печальные глаза без слов попросили у нее извинения за этот отказ. — Ну, что же,
— Сережа, посмотри ее! Ма-аленькая! Посмотри, она там спит. Ах, Сережа, Сережа! Как много надо бы сказать тебе!..
Он подошел к маленькой кроватке, поднял полог и все с тем же печальным выражением долго смотрел на маленькое серьезно-спокойное личико, повязанное белым платочком и от этого казавшееся совсем стареньким. Что думал он — неизвестно! Елена Ивановна с кровати тоже смотрела на ребенка, но ее глаза сияли одной только ясной радостью. Потом он опустил полог и сел на стул около кровати. [Он сидел в позе усталого человека, подперев голову рукой.]
— Что же, Лелик, ты очень страдала?
— Представь, Сережа, не очень, — с оживлением заговорила Елена Ивановна, — я не поверила, когда все кончилось, все время можно было терпеть... И потом все это произошло так быстро!
— Да, разумеется! Рассказы об этих муках преувеличены.
Елена Ивановна посмотрела на него пристальным, слегка потухшим взглядом и опустила глаза. Она много готова была перенести для ребенка и действительно ожидала худшего [чем это было на самом деле], но слова Сергея: [задели ее] почему-то не понравились ей.
Помолчали.
— Сережа, а как мы ее назовем? Что ты так смотришь на меня? [— перебила они себя.]
— Ничего.
Елена Ивановна была хороша и миловидна в эту минуту; глаза ее, щеки, рот — все горело возбуждением, [точно] какой-то внутренний огонь зажегся за этим лицом и освещал его своим светом. Но он своим мужским взглядом [видел] уже приметил ту перемену, [котор]как на женщину первые роды: [что-то] молодое, чувственно[е]-задорное исчезло с[о знакомого] ее милого лица, [и] появилось взамен этого [нечто] что-то новое,
духовное, что в эту минуту красило лицо, но в то же время и старило его.
Елена Ивановна почувствовала значение этого взгляда.
— Нет, скажи мне, отчего ты так странно посмотрел на меня? — покраснев, повторила она7.
— Я сказал, что ничего, и оставим это.
Они опять замолчали, но на этот раз в молчанье почувствовалось что-то жесткое, недоброе, точно замолчали
— Что же, скоро домой? — начал он. — Здесь так неприятно, точно в тюрьме. И потом, отчего ты не одна?
— Нет, уверяю тебя, Сережа, здесь хорошо. Так все внимательны, добры, и за нее я спокойна. А соседка мне нисколько не мешает, она такая интересная, типичная!
— Ну, меня бы это страшно стесняло... [на твоем месте. Мне и теперь неприятно.]
— Отчего? Она очень славная, так мучилась, бедная! Ребенок вдвое больше нашей, зовут ее Лелей. А как же мы нашу назовем, Сережа?
— Да не все ли равно?
Елена Ивановна мечтательно посмотрела на маленькую кроватку. Тут, за белым пологом лежало [то] существо, которое пробуждало в ней какие-то новые надежды, новые ожидания; и от этих ожиданий жизнь, начавшая одно время казаться ей изжитой, слишком понятной, состоящей из отдельных мелочей, — опять стала такой, какой она всегда кажется в своем начале.
— Ты будешь ее любить, — тихонько сказала она, и нельзя было понять, задавала ли она вопрос или просто мечтала вслух.
— Я вообще люблю детей, — ответил он, — что за несправедливость любить своих детей больше чужих.
Елене Ивановне хотелось сказать, что тогда и любовь к взрослому — несправедливость; [но это возражение замерло в ней;] несколько минут она смотрела на его бледное лицо с устало прищуренными глазами, стараясь видом этого дорогого лица усмирить протест в своей душе; она знала, что для этого ей нужно было посмотреть на его висок с вьющимися седеющими волосами, почему-то этот висок всегда вызывал в ней особенную любовь и жалость.
— Ты устал, Сережа? — спросила она [, а глаза ее ].
— Да... впрочем, я как-то привык к усталости; и больше физической усталости меня тяготит этот недостаток свободы, эта необходимость делать не то, что хочется.
Елена Ивановна подавила вздох и слегка отвернулась.
— В университете опять неспокойно, — заговорил он. — Наше положение самое дурацкое, пока ничего не выяснилось, мы, разумеется, читаем, а уже начинаются враждебные взгляды, свистки...
Елена Ивановна [оторвалась от своих мыслей,] посмотрела на него, стараясь проникнуть в настоящий, не внешний смысл его слов и, точно проснувшись, переспросила:
— Что ты сказал? Ах, да, об университете! Расскажи, пожалуйста, что у вас там?
[И разговор перешел на общие темы.]
Часы в коридоре гулко пробили пять.
— Ну, Лелик, я должен идти, надо пообедать, потом заседание. И завтра я прийти не могу.
не веря, что он уже прощается.
— Разве нельзя еще немного? — слабым голосом произнесла она.
— Не могу, Лелик, ты же знаешь... — Он наклонился и поцеловал ее в лоб. Потом подошел к маленькой кроватке и, подняв полог, опять молча посмотрел на маленькое пушистое личико. И затем так просто, как будто тут не было ничего особенного, он взял шляпу и вышел...
После его ухода Елена Ивановна несколько минут лежала неподвижно. В ее счастливой ясной душе что-то смутилось, точно в спокойную воду пруда бросили камень, и по ней заходили, разбегаясь, волны... [Такие же неспокойные волны задрожали в ней ...] Стемнело, в коридоре уже зажгли лампы, а в палате № 17 было полутемно. Жена портного тихонько напевала:
Тебя серенький волчок,
Он ухватит за бочок.
звонкий] звук перемываемой металлической посуды, сквозь который прорывались голоса и смех. Дневная жизнь в палате и коридоре кончалась, вечерняя еще не началась. А в этом затишье, которое приносят с собою сумерки, всегда сильнее говорят темные мысли...
«Полосатка» Феня внесла лампу и в другой руке поднос с чайниками.
— Чайку вам испить, — сказала она, расплываясь в своей обычной праздничной улыбке.
— Вот, Феня, это отлично, что вы принесли чай, — сказала Елена Ивановна, радуясь свету, от которого мгновенно стало светло и на душе.
— Спит? — спросила Феня [, у которой твердо установился шаблон разговора с матерями].
— Да, Феня, и давно уже, с половины второго, — ответила Елена Ивановна, принимаясь за кружку с молоком [], — я уж соскучилась даже.
— Придеть время — и встанеть, — поддерживала разговор Феня.
— Твоя-то хошь время знает, — заговорила жена портного, говорившая ты всем в палате, начиная с докторов и кончая полосатками, а моей только и дела что [на сиське висеть] сосет... Что, Феня, матушка, чайку-то даешь?
— Сию минутую.
Феня приняла кружку у Елены Ивановны и, налив ей ча[й]ю, ушла за ширмы.
— Што это дохтурши сегодня не было? — спросила у ней Тимофеева.
— В перционной руку резали.
— Ах ты, страсти! Уж операции эти — беда одна!
— Так что же! Порежут это, а потом и заживеть, — объясняла Феня, воспитанная в духе уважения к хирургии.
— Заживет! Моя знакомая одна от операции в сырую землю пошла. Не спите? — обратилась она к Елене Ивановне.
— Нет, нет!
8Елена Ивановна протянулась под полотняной свежей холодящей простыней и, сознавая снова всю полноту и ясность своего счастья, своего вновь пришедшего в равновесие настроения, приготовилась слушать рассказы Тимофеевой. Не все ли равно, что та станет говорить? Елена Ивановна будет слушать, изредка вставляя вопросы, будет смотреть на белый потолок, на ясный круг [на нем]
от лампы, на маленькие кроватки под белыми пологами. Может быть, будет слушать, а, может быть, просто помечтает [], и мечты эти будут неопределенные, глупые, детские, вроде того, что у девочки черные глазки [, и, верно, ей пойдет красный капор]...
— А что же у вашей знакомой было? — спросила она.
— Рак.
— Отчего?
— От неприятности. Немцы они; ну, конечно, и приехала к ней сестра гостить из-за границы. Он это и поиграй с ней маленько, а она и увидай в замочную скважину. От этого с ней и случилось. А стали резать, и зарезали до смерти.
— Еще станете? — спросила Феня.
— Нет, видно убирай, больше не стану.
Феня унесла чайники.
— Да, дохтора хоть кого так залечат, — продолжала Тимофеева, зевая. — А вот, кажется, и простое дело от замуж за ево вышла, два года пил.
— Теперь бросил?
— Бросил. Дохтора ничего ему помочь не могли; а приехал странник один, я и стала его просить, чтобы к нам пришел, уговорил бы е[в]го. Ну, он стал говорить: нехорошо, мол, Гриша, люди вы молодые и должны вы из-за этого друг друга потерять. Стал ему писание читать, в церковь его водить почаще. Говел с ним раза четыре. Ну, потом Гриша и бросил. [Почесть семь лет жил у нас странник этот, обували мы, одевали его на свой счет.]
Тимофеева опять зевнула и продолжала рассказывать о своем первом ребенке, который умер, о мастерской мужа, о том, как вступило... Елена Ивановна закрыла глаза и тотчас же задремала. Действительность Сережа.
— Тесно у нас, — говорит Тимофеева. — Тут и мастерская, тут и спальня, такое стесненье!
— Нельзя стеснять свободы, — возражает Сережа.
— Я и не буду стеснять, — говорит уже Елена Ивановна. — Но ведь она маленькая, как же ты ей объяснишь?
— Теперь поздно говорить об этом, — говорит Сережа. Елена Ивановна не видит его лица, но чувствует, какое оно должно быть недовольное в эту минуту.
— Спите? — раздается над ней молодой голос, который тотчас же покрывается тоненьким живым криком: «Ла-а! Ла-а!» Елена Ивановна просыпается всем существом, сон мгновенно отлетает. Над ней стоит стриженая молоденькая бледная девушка9 в белом переднике [со смешно падающими, как у мужика, волосами]. В руках крики.
— Покормите-ка своего птенца, — важно говорит барышня, встряхивая короткими прямыми волосами.
10Она следит за тем, как Елена Ивановна взяла девочку, как она, волнуясь, устраивала ее у груди, пока та сердито тыкалась в мягкую грудь, сопя носиком, и когда наконец нежная щечка стала мерно вздуваться и опускаться от сосанья, а Елена Ивановна подняла на дежурную свои сияющие глаза, — та невольно спросила ее:
— Ну, что, хорошо?
— Да.
— А не скучно?
— Нет, нисколько, — почти шепотом ответила ей Елена Ивановна, кося глаза на девочку.
— А то попросили бы разрешение у доктора, я бы вам достала что-нибудь порядочное почитать — «Воскресение», например.
Елена Ивановна представила себе читанный ею роман, и он показался ей теперь таким невыносимо-трогательн[о]ым, отрицательно покачала головой [и, сдержавшись, ответила]:
— Нет, спасибо, мне право не скучно.
— Я у вас нынче дежурю. Насытится, так позвоните меня.
И дежурная вышла в коридор.
Елена Ивановна осталась одна со своим счастьем. Если бы она не стеснялась выражать свою любовь, [она бы] то глядя на пушистое маленькое личико, с волосатым лобиком и приподнятыми вверх закрытыми глазками, такое нежное, крошечное [, что казалось невероятным то,
что она может каждую минуту поцеловать его], — она бы тоже, как соседка, говорила [ей]: «Голубчик мой беленький, желанная моя! Скоро домой поедем, родная. Папа ванночку купит, колясочку!» Но вместо этого бесконечного имен] слов она только шепчет: «Дружочек мой...» и не может продолжать, потому что, скажи она еще одно слово — слезы хлынут у нее из глаз неудержимым потоком. Она замолкает, и только сияющие коричневые глаза говорят о всей ее любви и нежности. Елена Ивановна смотрит на плавно поднимающуюся и опускающуюся щечку, это мерное движение убаюкивает ее, и через несколько минут она дремлет, прислонясь щекой к маленькой черной головке. Одна рука ее обхватила маленькое тельце, другая лежит на одеяле. На белой подушке резко выделяются темные волнистые волосы, нежное лицо и темная тень ресниц. Лицо ее спокойно и счастливо, дыхание мерно и ровно.
Жизнь — несправедливая, беспощадная, платящая за месяцы счастья годами серых дней и не[сча]настья, — забыта, и только прекрасное, как рассвет нового дня, настоящее грезится ей.
[Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не ]
Сноски
1 Изменено: спросила дежурная акушерка, входя в платную палату № 17.
2 Абзац помечен Чеховым.
3 Изменено: в которое видно было голубое осеннее небо
4
5 Изменено: Разговоры эти
6 Абзац помечен Чеховым.
7 Изменено: повторила она, покраснев
8 Абзац помечен Чеховым.
9
10 Абзац помечен Чеховым.
Примечания
А. С. ПИСАРЕВА. «СЧАСТЬЕ»
Впервые — ЛН 68, стр. 845—854.
Печатается по автографу, с правкой Чехова (ГБЛ).
Молодая писательница А. С. Писарева, жившая в Петербурге, впервые обратилась к Чехову 8 августа 1903 г., отправив тогда рукопись повести «Капочкина свадьба». «Мне 26 лет, — писала Писарева, — я напечатала только три рассказа и не знаю, что выйдет из этого; повесть, которую Вам посылаю, была в редакции „Русское богатство“. В. Г. Короленко не принял ее, найдя (его слова) интересной и живо написанной в деталях, но интересной лишь в бытовом отношении. В общем отзыв его был мягок и кончался словами: „быть может, она найдет себе место в другом журнале“. Мне хочется надеяться, что повесть будет прочтена Вами и что в отрицательном или положительном смысле Вы отзоветесь о ней, хочется надеяться, потому что это слишком интересно и важно» (ЛН, т. 68, стр. 845).
Дальнейшая судьба «Капочкиной свадьбы» неизвестна. Скорее всего, рукопись была возвращена автору. В письме того времени (5 августа 1903 г.) редактору «Русской мысли» В. А. Гольцеву Чехов выражал готовность просматривать рукописи и редактировать их для журнала, но тогда же в другом письме — К. Д. Бальмонту — заметил: «Я состою редактором пока лишь in spe <в будущем>, рукописей не читаю и начну читать их и определять их судьбу, вероятно, не раньше будущего года».
«Счастье» была прислана уже редакцией журнала, вероятно, в начале 1904 г. 22 февраля Чехов сообщил Гольцеву: «А. Писаревой, авторше „Счастья“, я написал, рукопись ее тебе посылаю».
Письмо Чехова к Писаревой остается неизвестным; рукопись ее рассказа хранится в его архиве. На последней (чистой) странице М. П. Чеховой помечено: «с исправлениями А. П. Чехова». Рассказ напечатан не был, хотя на первой странице автографа типографское указание: «цицеро» (о шрифте) и далее имеются пометки, сделанные тем же синим карандашом. В письмах Гольцева к Чехову от 11 марта и 17 апреля 1904 г. (ГБЛ) имя Писаревой не упоминается.
Редакционная работа Чехова, как обычно, свелась к сокращениям длиннот, повторов, лишних деталей и авторских сентенций. Оставлено, например, лирическое размышление героини: «Как сделать, чтобы огромная любовь к ребенку и еще к одному человеку не помешала ей относиться справедливо ко всем другим людям?» Но дальнейшие, «общие» ее рассуждения удалены: «И как согласить переполнявшую ее душу любовь и желание счастья с тем злом, которое существовало и, вероятно, будет существовать и в ней и кругом нее?» Особенно характерно устранение заключительной фразы: «Да и не в том ли счастье, чтобы обманываться и не знать будущего?..»
Поправок немного. Упрощен стиль («это молчаливое страданье окончилось» изменено на: «роды окончились»). Устранены просторечные вульгаризмы (вместо: «на сиське висить» стало: «сосет»), в иных случаях «народные» слова и сочетания заменены на литературные (вместо «сюды» — «сюда», «ево» — «его») или зачеркнуты («куды», «здеся нету», «глазы», «папенька»). Уточнены психологические характеристики («задели ее» изменено на: «почему-то не понравились ей», «знакомое лицо» — на «милое лицо»); портретные описания стало более лаконичными («стриженая молоденькая бледная девушка в белом переднике» сохранено, но дальше зачеркнуто: «со смешно падающими как у мужика волосами»). Вставок нет вовсе. В нескольких случаях изменен порядок слов для придания стилю большей ясности и музыкальности.