Наши партнеры
http://sale-server.ru/ купить серверы.

Случай из практики.

Чехов А. П. Случай из практики // Чехов А. П. Полное собрание сочинений и писем: В 30 т. Сочинения: В 18 т. / АН СССР. Ин-т мировой лит. им. А. М. Горького. — М.: Наука, 1974—1982.

Т. 10. [Рассказы, повести], 1898—1903. — М.: Наука, 1977. — С. 75—85.


СЛУЧАЙ ИЗ ПРАКТИКИ

Профессор получил телеграмму из фабрики Ляликовых: его просили поскорее приехать. Была больна дочь какой-то госпожи Ляликовой, по-видимому, владелицы фабрики, и больше ничего нельзя было понять из этой длинной, бестолково составленной телеграммы. И профессор сам не поехал, а вместо себя послал своего ординатора Королева.

Нужно было проехать от Москвы две станции и потом на лошадях версты четыре. За Королевым выслали на станцию тройку; кучер был в шляпе с павлиньим пером и на все вопросы отвечал громко, по-солдатски: «Никак нет!» — «Точно так!» Был субботний вечер, заходило солнце. От фабрики к станции толпами шли рабочие и кланялись лошадям, на которых ехал Королев. И его пленял вечер, и усадьбы, и дачи по сторонам, и березы, и это тихое настроение кругом, когда, казалось, вместе с рабочими теперь, накануне праздника, собирались отдыхать и поле, и лес, и солнце, — отдыхать и, быть может, молиться...

Он родился и вырос в Москве, деревни не знал и фабриками никогда не интересовался и не бывал на них. Но ему случалось читать про фабрики и бывать в гостях у фабрикантов и разговаривать с ними; и когда он видел какую-нибудь фабрику издали или вблизи, то всякий раз думал о том, что вот снаружи всё тихо и смирно, а внутри, должно быть, непроходимое невежество и тупой эгоизм хозяев, скучный, нездоровый труд рабочих, дрязги, водка, насекомые. И теперь, когда рабочие почтительно и пугливо сторонились коляски, он в их лицах, картузах, в походке угадывал физическую нечистоту, пьянство, нервность, растерянность.

Въехали в фабричные ворота. По обе стороны мелькали домики рабочих, лица женщин, белье и одеяла на крыльцах. «Берегись!» — кричал кучер, не сдерживая лошадей. Вот широкий двор без травы, на нем пять громадных корпусов с трубами, друг от друга поодаль, товарные склады, бараки, и на всем какой-то серый налет, точно от пыли. Там и сям, как оазисы в пустыне, жалкие садики и зеленые или красные крыши домов, в которых живет администрация. Кучер вдруг осадил лошадей, и коляска остановилась у дома, выкрашенного заново в серый цвет; тут был палисадник с сиренью, покрытой пылью, и на желтом крыльце сильно пахло краской.

— Пожалуйте, господин доктор, — говорили женские голоса в сенях и в передней; и при этом слышались вздохи и шёпот. — Пожалуйте, заждались... чистое горе. Вот сюда пожалуйте.

Госпожа Ляликова, полная, пожилая дама, в черном шелковом платье с модными рукавами, но, судя по лицу, простая, малограмотная, смотрела на доктора с тревогой и не решалась подать ему руку, не смела. Рядом с ней стояла особа с короткими волосами, в pince-nez, в пестрой цветной кофточке, тощая и уже не молодая. Прислуга называла ее Христиной Дмитриевной, и Королев догадался, что это гувернантка. Вероятно, ей, как самой образованной в доме, было поручено встретить и принять доктора, потому что она тотчас же, торопясь, стала излагать причины болезни, с мелкими, назойливыми подробностями, но не говоря, кто болен и в чем дело.

Доктор и гувернантка сидели и говорили, а хозяйка стояла неподвижно у двери, ожидая. Из разговора Королев понял, что больна Лиза, девушка двадцати лет, единственная дочь госпожи Ляликовой, наследница; она давно уже болела и лечилась у разных докторов, а в последнюю ночь, с вечера до утра, у нее было такое сердцебиение, что все в доме не спали; боялись, как бы не умерла.

— Она у нас, можно сказать, с малолетства была хворенькая, — рассказывала Христина Дмитриевна певучим голосом, то и дело вытирая губы рукой. — Доктора говорят — нервы, но, когда она была маленькой, доктора ей золотуху внутрь вогнали, так вот, думаю, может, от этого.

Пошли к больной. Совсем уже взрослая, большая, хорошего роста, но некрасивая, похожая на мать, с такими же маленькими глазами и с широкой, неумеренно развитой нижней частью лица, непричесанная, укрытая до подбородка, она в первую минуту произвела на Королева впечатление существа несчастного, убогого, которое из жалости пригрели здесь и укрыли, и не верилось, что это была наследница пяти громадных корпусов.

— А мы к вам, — начал Королев, — пришли вас лечить. Здравствуйте.

Он назвал себя и пожал ей руку, — большую, холодную, некрасивую руку. Она села и, очевидно, давно уже привыкшая к докторам, равнодушная к тому, что у нее были открыты плечи и грудь, дала себя выслушать.

— У меня сердцебиение, — сказала она. — Всю ночь был такой ужас... я едва не умерла от ужаса! Дайте мне чего-нибудь.

— Дам, дам! Успокойтесь.

— Сердце, как следует, — сказал он, — всё обстоит благополучно, всё в порядке. Нервы, должно быть, подгуляли немножко, но это так обыкновенно. Припадок, надо думать, уже кончился, ложитесь себе спать.

В это время принесли в спальню лампу. Больная прищурилась на свет и вдруг охватила голову руками и зарыдала. И впечатление существа убогого и некрасивого вдруг исчезло, и Королев уже не замечал ни маленьких глаз, ни грубо развитой нижней части лица; он видел мягкое страдальческое выражение, которое было так разумно и трогательно, и вся она казалась ему стройной, женственной, простой, и хотелось уже успокоить ее не лекарствами, не советом, а простым ласковым словом. Мать обняла ее голову и прижала к себе. Сколько отчаяния, сколько скорби на лице у старухи! Она, мать, вскормила, вырастила дочь, не жалела ничего, всю жизнь отдала на то, чтоб обучить ее французскому языку, танцам, музыке, приглашала для нее десяток учителей, самых лучших докторов, держала гувернантку, и теперь не понимала, откуда эти слезы, зачем столько мук, не понимала и терялась, и у нее было виноватое, тревожное, отчаянное выражение, точно она упустила что-то еще очень важное, чего-то еще не сделала, кого-то еще не пригласила, а кого — неизвестно.

— Лизанька, ты опять... ты опять, — говорила она, прижимая к себе дочь. — Родная моя, голубушка, деточка моя, скажи, что с тобой? Пожалей меня, скажи.

Обе горько плакали. Королев сел на край постели и взял Лизу за руку.

— Полноте, стоит ли плакать? — сказал он ласково. — Ведь на свете нет ничего такого, что заслуживало бы этих слез. Ну, не будем плакать, не нужно это...

А сам подумал: «Замуж бы ее пора...»

— Наш фабричный доктор давал ей кали-бромати, — сказала гувернантка, — но ей от этого, я замечаю, только хуже. По-моему, уж если давать от сердца, то капли... забыла, как они называются... Ландышевые, что ли.

И опять пошли всякие подробности. Она перебивала доктора, мешала ему говорить, и на лице у нее было написано старание, точно она полагала, что, как самая образованная женщина в доме, она была обязана вести с доктором непрерывный разговор и непременно о медицине.

Королеву стало скучно.

— Я не нахожу ничего особенного, — сказал он, выходя из спальни и обращаясь к матери. — Если вашу дочь лечил фабричный врач, то пусть и продолжает лечить. Лечение до сих пор было правильное, и я не вижу необходимости менять врача. Для чего менять? Болезнь такая обыкновенная, ничего серьезного...

Он говорил не спеша, надевая перчатки, а госпожа Ляликова стояла неподвижно и смотрела на него заплаканными глазами.

— До десятичасового поезда осталось полчаса, — сказал он, — надеюсь, я не опоздаю.

— А вы не можете у нас остаться? — спросила она, и опять слезы потекли у нее по щекам. — Совестно вас беспокоить, но будьте так добры... ради бога, — продолжала она вполголоса, оглядываясь на дверь, — переночуйте у нас. Она у меня одна... единственная дочь... Напугала прошлую ночь, опомниться не могу... Не уезжайте, бога ради...

Он хотел сказать ей, что у него в Москве много работы, что дома его ждет семья; ему было тяжело провести в чужом доме без надобности весь вечер и всю ночь, но он поглядел на ее лицо, вздохнул и стал молча снимать перчатки.

виды Крыма, бурное море с корабликом, католический монах с рюмкой, и всё это сухо, зализано, бездарно... На портретах ни одного красивого, интересного лица, всё широкие скулы, удивленные глаза; у Ляликова, отца Лизы, маленький лоб и самодовольное лицо, мундир мешком сидит на его большом непородистом теле, на груди медаль и знак Красного Креста. Культура бедная, роскошь случайная, не осмысленная, неудобная, как этот мундир; полы раздражают своим блеском, раздражает люстра, и вспоминается почему-то рассказ про купца, ходившего в баню с медалью на шее...

Из передней доносился шёпот, кто-то тихо храпел. И вдруг со двора послышались резкие, отрывистые, металлические звуки, каких Королев раньше никогда не слышал и каких не понял теперь; они отозвались в его душе странно и неприятно.

«Кажется, ни за что не остался бы тут жить...» — подумал он и опять принялся за ноты.

— Доктор, пожалуйте закусить! — позвала вполголоса гувернантка.

Он пошел ужинать. Стол был большой, со множеством закусок и вин, но ужинали только двое: он да Христина Дмитриевна. Она пила мадеру, быстро кушала и говорила, поглядывая на него через pince-nez:

что Лизаньке хуже стало, заказали молебен. Необразованные, а ведь тоже чувствуют.

— Похоже, у вас в доме нет ни одного мужчины, — сказал Королев.

— Ни одного. Петр Никанорыч помер полтора года назад, и мы одни остались. Так и живем втроем. Летом здесь, а зимой в Москве на Полянке. Я у них уже одиннадцать лет живу. Как своя.

К ужину подавали стерлядь, куриные котлеты и компот; вина были дорогие, французские.

— Вы, доктор, пожалуйста, без церемонии, — говорила Христина Дмитриевна, кушая, утирая рот кулачком, и видно было, что она жила здесь в свое полное удовольствие. — Пожалуйста, кушайте.

На дворе было прохладно; уже брезжил рассвет и в сыром воздухе ясно обозначались все пять корпусов с их длинными трубами, бараки и склады. По случаю праздника не работали, было в окнах темно, и только в одном из корпусов горела еще печь, два окна были багровы и из трубы вместе с дымом изредка выходил огонь. Далеко за двором кричали лягушки и пел соловей.

Глядя на корпуса и на бараки, где спали рабочие, он опять думал о том, о чем думал всегда, когда видел фабрики. Пусть спектакли для рабочих, волшебные фонари, фабричные доктора, разные улучшения, но всё же рабочие, которых он встретил сегодня по дороге со станции, ничем не отличаются по виду от тех рабочих, которых он видел давно в детстве, когда еще не было фабричных спектаклей и улучшений. Он, как медик, правильно судивший о хронических страданиях, коренная причина которых была непонятна и неизлечима, и на фабрики смотрел как на недоразумение, причина которого была тоже неясна и неустранима, и все улучшения в жизни фабричных он не считал лишними, но приравнивал их к лечению неизлечимых болезней.

«Тут недоразумение, конечно... — думал он, глядя на багровые окна. — Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха, в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают все эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».

Вдруг раздались странные звуки, те самые, которые Королев слышал до ужина. Около одного из корпусов кто-то бил в металлическую доску, бил и тотчас же задерживал звук, так что получились короткие, резкие, нечистые звуки, похожие на «дер... дер... дер...» Затем полминуты тишины, и у другого корпуса раздались звуки, такие же отрывистые и неприятные, уже более низкие, басовые — «дрын... дрын... дрын...» Одиннадцать раз. Очевидно, это сторожа били одиннадцать часов.

«жак... жак... жак...» И так около всех корпусов и потом за бараками и за воротами. И похоже было, как будто среди ночной тишины издавало эти звуки само чудовище с багровыми глазами, сам дьявол, который владел тут и хозяевами, и рабочими, и обманывал и тех и других.

Королев вышел со двора в поле.

— Кто идет? — окликнули его у ворот грубым голосом.

«Точно в остроге...» — подумал он и ничего не ответил.

Здесь соловьи и лягушки были слышнее, чувствовалась майская ночь. Со станции доносился шум поезда; кричали где-то сонные петухи, но всё же ночь была тиха, мир покойно спал. В поле, недалеко от фабрики, стоял сруб, тут был сложен материал для постройки. Королев сел на доски и продолжал думать:

«Хорошо чувствует себя здесь только одна гувернантка, и фабрика работает для ее удовольствия. Но это так кажется, она здесь только подставное лицо. Главный же, для кого здесь всё делается, — это дьявол».

И он думал о дьяволе, в которого не верил, и оглядывался на два окна, в которых светился огонь. Ему казалось, что этими багровыми глазами смотрел на него сам дьявол, та неведомая сила, которая создала отношения между сильными и слабыми, эту грубую ошибку, которую теперь ничем не исправишь. Нужно, чтобы сильный мешал жить слабому, таков закон природы, но это понятно и легко укладывается в мысль только в газетной статье или в учебнике, в той же каше, какую представляет из себя обыденная жизнь, в путанице всех мелочей, из которых сотканы человеческие отношения, это уже не закон, а логическая несообразность, когда и сильный, и слабый одинаково падают жертвой своих взаимных отношений, невольно покоряясь какой-то направляющей силе, неизвестной, стоящей вне жизни, посторонней человеку. Так думал Королев, сидя на досках, и мало-помалу им овладело настроение, как будто эта неизвестная, таинственная сила в самом деле была близко и смотрела. Между тем восток становился всё бледнее, время шло быстро. Пять корпусов и трубы на сером фоне рассвета, когда кругом не было ни души, точно вымерло всё, имели особенный вид, не такой, как днем; совсем вышло из памяти, что тут внутри паровые двигатели, электричество, телефоны, но как-то всё думалось о свайных постройках, о каменном веке, чувствовалось присутствие грубой, бессознательной силы...

И опять послышалось:

— Дер... дер... дер... дер...

Двенадцать раз. Потом тихо, тихо полминуты и — раздается в другом конце двора:

«Ужасно неприятно!» — подумал Королев.

— Жак... жак... — раздалось в третьем месте отрывисто, резко, точно с досадой, — жак... жак...

И чтобы пробить двенадцать часов, понадобилось минуты четыре. Потом затихло; и опять такое впечатление, будто вымерло всё кругом.

Королев посидел еще немного и вернулся в дом, но еще долго не ложился. В соседних комнатах шептались, слышалось шлепанье туфель и босых ног.

«Уж не опять ли с ней припадок?» — подумал Королев.

Он вышел, чтобы взглянуть на больную. В комнатах было уже совсем светло, и в зале на стене и на полу дрожал слабый солнечный свет, проникший сюда сквозь утренний туман. Дверь в комнату Лизы была отворена, и сама она сидела в кресле около постели, в капоте, окутанная в шаль, непричесанная. Шторы на окнах были опущены.

— Как вы себя чувствуете? — спросил Королев.

— Благодарю вас.

Он потрогал пульс, потом поправил ей волосы, упавшие на лоб.

Она слушала и глядела ему в лицо; глаза у нее были грустные, умные, и было видно, что она хочет что-то сказать ему.

— Часто это с вами бывает? — спросил он. Она пошевелила губами и ответила:

— Часто. Мне почти каждую ночь тяжело.

В это время на дворе сторожа начали бить два часа. Послышалось — «дер... дер...», и она вздрогнула.

— Не знаю. Меня тут всё беспокоит, — ответила она и задумалась. — Всё беспокоит. В вашем голосе мне слышится участие, мне с первого взгляда на вас почему-то показалось, что с вами можно говорить обо всем.

— Говорите, прошу вас.

— Я хочу сказать вам свое мнение. Мне кажется, что у меня не болезнь, а беспокоюсь я и мне страшно, потому что так должно и иначе быть не может. Даже самый здоровый человек не может не беспокоиться, если у него, например, под окном ходит разбойник. Меня часто лечат, — продолжала она, глядя себе в колени, и улыбнулась застенчиво, — я, конечно, очень благодарна и не отрицаю пользы лечения, но мне хотелось бы поговорить не с доктором, а с близким человеком, с другом, который бы понял меня, убедил бы меня, что я права или неправа.

— Разве у вас нет друзей? — спросил Королев.

там, где его нет. Тамара у Лермонтова была одинока и видела дьявола.

— А вы много читаете?

— Много. Ведь у меня всё время свободно, от утра до вечера. Днем читаю, а по ночам — пустая голова, вместо мыслей какие-то тени.

— Вы что-нибудь видите по ночам? — спросил Королев.

— Нет, но я чувствую...

может, ждала, не заговорит ли он.

И он знал, что сказать ей; для него было ясно, что ей нужно поскорее оставить пять корпусов и миллион, если он у нее есть, оставить этого дьявола, который по ночам смотрит; для него было ясно также, что так думала и она сама и только ждала, чтобы кто-нибудь, кому она верит, подтвердил это.

Но он не знал, как это сказать. Как? У приговоренных людей стесняются спрашивать, за что они приговорены; так и у очень богатых людей неловко бывает спрашивать, для чего им так много денег, отчего они так дурно распоряжаются своим богатством, отчего не бросают его, даже когда видят в нем свое несчастье; и если начинают разговор об этом, то выходит он обыкновенно стыдливый, неловкий, длинный.

«Как сказать? — раздумывал Королев. — Да и нужно ли говорить?»

И он сказал то, что хотел, не прямо, а окольным путем:

благополучно. У вас почтенная бессонница; как бы ни было, она хороший признак. В самом деле, у родителей наших был бы немыслим такой разговор, как вот у нас теперь; по ночам они не разговаривали, а крепко спали, мы же, наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и всё решаем, правы мы или нет. А для наших детей или внуков вопрос этот, — правы они или нет, — будет уже решен. Им будет виднее, чем нам. Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, что мы не дотянем. Интересно было бы взглянуть.

— Что же будут делать дети и внуки? — спросила Лиза.

— Не знаю... Должно быть, побросают всё и уйдут.

— Куда уйдут?

— Куда?.. Да куда угодно, — сказал Королев и засмеялся. — Мало ли куда можно уйти хорошему, умному человеку.

— Уже солнце взошло, однако, — сказал он. — Вам пора спать. Раздевайтесь и спите себе во здравие. Очень рад, что познакомился с вами, — продолжал он, пожимая ей руку. — Вы славный, интересный человек. Спокойной ночи!

Он пошел к себе и лег спать.

На другой день утром, когда подали экипаж, все вышли на крыльцо проводить его. Лиза была по-праздничному в белом платье, с цветком в волосах, бледная, томная; она смотрела на него, как вчера, грустно и умно, улыбалась, говорила, и всё с таким выражением, как будто хотела сказать ему что-то особенное, важное, — только ему одному. Было слышно, как пели жаворонки, как звонили в церкви. Окна в фабричных корпусах весело сияли, и, проезжая через двор и потом по дороге к станции, Королев уже не помнил ни о рабочих, ни о свайных постройках, ни о дьяволе, а думал о том времени, быть может, уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое, воскресное утро; и думал о том, как это приятно в такое утро, весной, ехать на тройке, в хорошей коляске и греться на солнышке.

Примечания

    Впервые — «Русская мысль», 1898, № 12, стр. 189—198. Подзаголовок: Рассказ. Подпись: Антон Чехов.

    Вошло в издание А. Ф. Маркса.

    Печатается по тексту: Чехов, т. IX, стр. 276—288.

    «Как у арестанта неловко спрашивать, за что он приговорен, так у очень богатого человека неловко спрашивать, на что ему так много денег и отчего так дурно он распоряжается своим богатством. И разговор об этом выходит обыкновенно стыдливый, неловкий, после которого наступает взаимное охлаждение — нежданно-негаданно» (Зап. кн. I, стр. 75). Этот текст очень близок к окончательному (стр. 84, строки 21—28). Вероятно, запись была сделана в июле 1897 г. (до 27-го).

    Вторая запись, также близкая к окончательному тексту, передает впечатление от фабрики — «Взглянешь на фабрику, где-нибудь в захолустье — тихо, смирно, но если взглянуть вовнутрь: какое непроходимое невежество хозяев, тупой эгоизм, какое безнадежное состояние рабочих, дрязги, водка, вши» (Зап. кн.  81; ср. стр. 75 наст. тома). Эта запись может быть отнесена к началу декабря 1897 г. — непосредственно вслед за ней идет запись: «13 дек. Видел владелицу фабрики, мать семейства, богатую русскую женщину, которая никогда не видала в России сирени». Эти строки, отражающие реальное впечатление, не нашли места в рассказе «Случай из практики» и потому были вынесены Чеховым в Четвертую записную книжку. Однако возникла эта запись в общем потоке мыслей и образов, связанных с обдумыванием рассказа «Случай из практики».

    Затем в записной книжке появляется конспективная запись сюжета: «Фабрика, 1000 рабочих. Ночь. Сторож бьет в доску. Масса труда, масса страданий — и всё это для ничтожества, владеющего фабрикой. Глупая мать, гувернантка, дочь... Дочь заболела, звали из Москвы профессора, но он не поехал, послал ординатора. Ординатор ночью слушает стук сторожей и думает. Приходят на ум свайные постройки. „Неужели всю свою жизнь я должен работать, как и эти фабричные, только для этих ничтожеств, сытых, толстых, праздных, глупых?“ — „Кто идет?“ — Точно тюрьма» (Зап. кн. I, стр. 83). Эта запись, вероятно, была сделана в феврале или марте 1898 г., никак не позже середины апреля (далее в записной книжке — о посещении Чеховым М. М. Антокольского 16 апреля 1898 г.).

    Таким образом, ко времени возвращения из-за границы в Россию в первых числах мая 1898 г. у Чехова определились тематические линии рассказа: богатство как «недоразумение», сила, разъединяющая людей, и, во-вторых, страшная изнанка фабричной жизни, такой «тихой» и «смирной» снаружи. Определился и сюжет рассказа. Тем не менее, писание рассказа отложилось, очевидно, из-за реализации других замыслов: «Человек в футляре», «Ионыч», «Крыжовник», «О любви». Пока шла работа над этими рассказами, в записную книжку Чехова были внесены еще две записи: «У дьявола (фабрика)» и «дер-дер-дер // дрын-дрын-дрын // жак-жак-жак» ( III, стр. 33).

    Эти записи послужили для разработки сцены ночной прогулки и размышлений Королева, намеченной еще в наброске сюжета рассказа; внесены в записную книжку в июне-июле 1898 г. (запись 4-я относится к рассказу «Крыжовник», а текст его был отослан Чеховым В. А. Гольцеву 28 июля).

    В работе над рассказом был перерыв. 24 октября Чехов писал Гольцеву: «В моих писаниях вышла заминка, но это ничего; впредь буду исправен, дай только вздохнуть». Смерть П. Е. Чехова 12 октября, необходимость перемен в жизни всей семьи, приезд в Ялту М. П. Чеховой, обсуждение вместе с нею плана будущего дома — всё это оторвало Чехова на некоторое время от работы. Но 11 ноября он сообщает И. И. Орлову: «По случаю дождя и дурной погоды сел за работу и уже написал целый рассказ».

    Рассказ был отослан для декабрьской книжки «Русской мысли» 14 ноября 1898 г. (письмо Чехова к В. М. Лаврову и Гольцеву).

     г. он писал Гольцеву: «Очевидно, рассказ, если он не забракован, успеет попасть только в янв<арскую> книжку. Если так, то все-таки поторопитесь прислать корректуру». Очевидно, вслед за этим Чехов получил корректуру рассказа — уже 6 декабря 1898 г. Гольцев сообщил Чехову: «Сейчас получил твою корректуру» (ГБЛ). По-видимому, опасения относительно вмешательства цензуры не оправдались.

    И. И. Горбунов-Посадов, прочитав рассказ, обратился к Чехову за согласием на издание его «Посредником». 24 января 1899 г. он писал Чехову: «В Калуге еще я с таким хорош<им> чувством прочел „Случай из практики“ и хотел просить вас разрешить нам его издать в интеллиг. серии». Горбунов-Посадов хотел объединить в издании «Посредника» три рассказа: «По делам службы», «Душечка», «Случай из практики», боясь, что в отдельном издании последний рассказ привлечет большее внимание цензуры: «Если все 3 неудобно, то тогда „Душеньку“ и „Случай на практике“ <так!> (боюсь, что его отдельно не...)» (ГБЛ; Известия АН СССР, ОЛЯ, 1959, т. XVIII, вып. 6, стр. 518). Чехов принужден был ответить отказом из-за соглашения с А. Ф. Марксом об издании собрания сочинений (см. его письмо Горбунову-Посадову от 27 января 1899 г.).

    При подготовке собрания сочинений оригиналом для набора служил текст публикации в «Русской мысли», указанный Чеховым в письме к А. Ф. Марксу от 12 мая 1899 г. По недоразумению, корректуры присылались Чехову несколько раз (см. письмо Чехова к Марксу от 9 августа 1900 г.). При просмотре текстов для тома IX Чехов внес в рассказ сравнительно небольшие исправления.

    «Служил я в земстве, заседал в санитарном совете, ездил по фабрикам — и это мне нравилось», — писал Чехов А. С. Суворину 10 октября 1892 г. Конечно, и до этого, в бытность врачом в Звенигородском уезде, Чехову приходилось бывать на фабриках, но на рассказе «Случай из практики» лежит, кроме того, печать сахалинских впечатлений, ими окрашена разработка темы богатства в приведенной выше первой записи к рассказу в записной книжке. Это заставляет думать, что истоки замысла рассказа связаны с послесахалинским периодом.

    О полемике по поводу рассказа «Случай из практики» в московской читательской среде рассказал Чехову в письме от 22 января 1899 г. Н. Н. Тугаринов, студент, знакомый по Ницце: «У нас в Москве за последнее время много было разговоров и споров по поводу Вас под влиянием постановки „Чайки“, появления в „Рус<ской> м<ысли>“ „Случ<ая> из практики“ и Вашего рассказа „Новая дача“ — в „Рус<ских> вед<омостях>“ — 3/4 восхищалось и млело, а другие, наоборот, брюзжали <...> „Ах, нам бодрости, бодрости нужно!“ — Разве у Чехова Вы не нашли ничего бодрящего, — спрашиваю я. Ответ: „Вот Вам „Случай из практики“ — где же тут найти бодрости, здесь всё мертво...“ Раз им захотелось „бодрости“, то я развернул книгу и на стр. 197 прочел своим оппонентам следующ<ие> строки о думах д-ра Королева: „И он знал, что сказать ей <...> и только ждала, чтобы кто-нибудь, кому она верит, подтвердил это“ ... Пошли крики: „Да, хорошо советовать!..“ и т. п. Как видите, тяжело быть писателем самостоятельным и не пляшущим по дудке тех, которым сегодня захотелось „бодрости“, завтра — севрюжины с хреном etc.!..» (ГБЛ; Из архива Чехова 244).

    Высоко оценил «Случай из практики» Горбунов-Посадов в письме Чехову от 24 января 1899 г.: «А „Случай на практике“ — это ухающее „чудище“ с заключенным в нем мильоном каторжн<ого> труда, неизвестно для чего совершающегося, — это превосх<одная> вещь, вызывающая на самые нужные мысли и чувства» (ГБЛ; Изв. АН СССР, ОЛЯ, 1959, т. XVIII, вып. 6, стр. 518).

    «Случай из практики» сразу же вызвал отклики в печати.

    25 декабря А. М. Скабичевский в обзоре текущей литературы рассмотрел рассказ, полемизируя с теми, кто представляет себе капиталистический строй Западной Европы как «последнее слово прогресса и единственный и неизбежный путь к спасению человечества и к будущему насаждению земного рая» («Сын отечества», 1898, № 350). По мнению Скабичевского, этот капиталистический строй в России — «нечто совсем иное, крайне жалкое и подчас совершенно бессмысленное и несообразное. Вот г. Чехов и представляет нам в своем маленьком рассказике образчик поразительной нелепости капиталистического фрукта, возросшего на русской почве». Невозможно, говорит Скабичевский, убедить, что «в этом нелепом сумбуре лежит спасение человечества и таятся зародыши новой жизни!»

     Л. Волынский (Флексер) сосредоточивает внимание не на сфере изображения, а на настроении рассказа, придавая ему символический смысл (А. Л. Волынский. Борьба за идеализм. Критические статьи. СПб., 1900).«„Случай из практики“, — пишет он, — вещь недоделанная, местами смутная, как сон, и, тем не менее, преисполненная благодатных для искусства настроений» (стр. 340). Ценность этого произведения, с его точки зрения, несмотря на то, что «художественная сторона рассказа не отличается особенно выдающимися достоинствами», заключается в идее грядущего духовного воскресения, противопоставленного жуткому кошмару реальной современной жизни: «Можно сказать, что весь рассказ — с его ночным мраком, с жутко светящимися фабричными окнами и расплывающимися кошмарами богатой молодой девушки, — проникнут скрытою мечтою о каком-то воскресном утре, о каком-то новом возрождении или, вернее сказать, о духовном перерождении людей <...> Воскресное утро — какой живой символ, вылившийся из встревоженной души чуткого современного человека» (стр. 340—341).

    Почти все прочие критики, в отличие от Скабичевского и Волынского, пытались поставить «Случай из практики» в связь с другими произведениями Чехова, видя в рассказе признаки нового периода его творчества. Оценивая это по-разному, они довольно близко сходились друг с другом в определении сущности перемены в творческой манере Чехова. «Замечается и еще одна особенность, — пишет А. И. Богданович, — совершенно новая для г. Чехова, который отличался всегда поразительной объективностью в своих произведениях, за что нередко его упрекали в равнодушии и беспринципности. Теперь же, как наверное уже заметили читатели в приведенных выдержках, г. Чехов не может удержаться, чтобы местами не высказаться, вкладывая в реплики героев задушевные свои мысли и взгляды» (А. Б. Критические заметки. — «Мир божий», 1898, № 10, отд. II, стр. 9). Богданович считает, что Чехов уже «не может оставаться только художником и помимо воли становится моралистом и обличителем <...> В нем как бы назревает какой-то перелом, прорывается нечто, сближающее его с другими нашими великими художниками, которые никогда не могли удержаться на чисто объективном творчестве и кончали проповедью...» (там же).

    И. Джонсон (И. В. Иванов) называет этот процесс превращением «прежнего созерцателя в человека с сердцем, полным боли и скорби» (И. Джонсон. В поисках за правдой и смыслом жизни. (А. П. Чехов). — «Образование», 1903, № 12, стр. 26). Ранее «бесстрастное художническое созерцание жизни» соединялось в нем с сомнением в возможности «вмешательства в стихийный ход исторического процесса», «какой бы то ни было плодотворной борьбы» (стр. 21 и 26). Поэтому Чехов относился «к наблюденному им колоссальному отрицательному факту: отсутствию разума, правды и счастья в жизни — сперва только с недоумением, сохраняя почти научное спокойствие, как к любопытному, но чуждому, не задевающему самого наблюдателя явлению» (стр. 24). Теперь же «сама жизнь <...> приводила в конце концов к убеждению, что нелепо отождествлять социальную эволюцию с естественным процессом, что личность сознательно и активно должна участвовать в этой эволюции, должна воздействовать на нее в духе и направлении определенных идеалов... Такое убеждение приводило и к вере, что жизнь на самом деле и будет перестроена по идеалам разума и правды. И эта вера стала, по-видимому, настолько укрепляться в душе Чехова, что, например, даже созерцание таких картин неразумия и неправды, как нарисованная им в „Случае из практики“ <...> не подрывало ее» (стр. 30—31).

    О проявлении глубоко гуманной основы чеховского пессимизма писал В. Мирский («Наша литература. (О некоторых мнениях г. Подарского об А. П. Чехове)». — «Журнал для всех», 1902, № 3). «Чехов берет жизнь в самых разнообразных ее проявлениях и выставляет на вид весь ужас ее бессмыслицы и вместе с тем весь ужас страдания униженных и обремененных. Напомню хотя бы три его рассказа: „Случай из практики“, „По делам службы“ и „В овраге“» (стлб. 361); «этот пессимизм не от подагры, не от несварения желудка, а, думается мне, — от излишней требовательности к человеческой жизни <...> Этот пессимизм связан с жаждой простора, с тоской по человеку, которому отведено только три аршина, с жалостью к этому усталому, измученному собрату. О! с этим еще можно жить» (стлб. 363—364).

    В. Альбов считает, что поворот, обозначившийся в творчестве Чехова в рассказе «Студент», «еще лучше выяснится нам из рассказа „Случай из практики“, который и может быть понят только с высоты этого мировоззрения <...> Та действительность, которая давила его своею пошлостью и из которой он долго не мог выбраться, это только видимая поверхность жизни, грязная, мутная накипь <...> Слой за слоем разбирая эту накипь, пробираясь мимо мыслей, чувств, настроений людей, навеянных этою нечистью, он увидел, наконец, чистый, кристальный родник жизни. Он понял, что правда, справедливость, красота — вот что скрывается в глубоких тайниках жизни, вот чем держится жизнь и в чем спасение всего народа» (В. Альбов. Два момента в развитии творчества Антона Павловича Чехова. (Критический очерк). — «Мир божий», 1903, № 1, стр. 106—107.) Перемена вызывает различное отношение, она терминологически обозначается по-разному, но зафиксирована всеми.

    Резко отрицательно оценил эту перемену критик газеты «Московский листок», истолковав ее как переход Чехова от «объективного» творчества к открытой тенденциозности: «Тяжелое впечатление производит этот рассказ <...> Много лет подряд Чехова обвиняли в том, что он писал, как поет соловей: закрывая глаза, то есть не желая знать идейной стороны явлений. Чехов обладал тогда величайшим качеством, какое только может быть у художников — он умел быть удивительно объективным в своих произведениях, умел оставаться чистым художником, изображая даже наиболее нечистые, наиболее жизненные страницы окружающей его действительности <...> в последнее время он уже стал изменять коренным своим заветам, начинает влагать в произведения свои не только душу живу, но и предвзятую, со стороны навязанную мысль, смоченную гражданскими слезами» (Н. Р. Литературное обозрение. — «Московский листок», 1899, прибавление к № 10, № 2, 10 января, стр. 13).

    Эволюция Чехова в отзыве «Московского листка» объяснена влиянием критики, требующей от писателя «затасканных мотивов», а также влиянием редакторов «Русской мысли». «В результате получилось то, чего и следовало ожидать: „беспринципные“ произведения первого периода являются, без сомнения, несравненно более крупным вкладом в сокровищницу русской литературы, чем последние чеховские дары...» Видя в монологе Тригорина из второго акта «Чайки» «подлинную трагедию писательской души», и притом автобиографическую, критик «Московского листка» считает, что призвание Чехова заключалось в изображении поэзии жизни, в то время как по чувству писательского долга он перешел к «гражданским» темам. «„Случай из практики“ не представляет интереса по содержанию, не являет его и по форме», несмотря на «ряд очень хорошо написанных, полных поэзии строк» (стр. 14).

    М. Столяров поставил «Случай из практики» в ряд с другими произведениями «позднейшего времени», такими, как «Ионыч», где Чехов продолжает изображать «различные эпизоды из жизни, исполненные того же холодного формализма» (Мих. Столяров. Новейшие русские новеллисты. Гаршин. Короленко. Чехов. Горький. Киев — Петербург — Харьков, 1901, стр. 58 и 46). «Жизнь по шаблонам парализует ум, чувство и волю, вследствие чего между людьми устанавливаются какие-то мертвые отношения» (стр. 46). Этот характер отношений проявляется, по мнению Столярова, вначале, в отношении Королева к своей пациентке, «а между тем, — восклицает критик, — иногда одно живое слово действует на больного современного человека — читай, измученного физически и нравственно — действительнее самых целебных лекарств, самых искусных в медицинском мире врачей» (стр. 66).

    «Случае из практики» вызвало упрек И. Н. Игнатова в том, что рассказ фрагментарен, а конечные выводы Королева необоснованны, и читатель, таким образом, не может уловить связи между впечатлениями героя и его суждениями: «Нам кажется, что заключительные мысли доктора мало гармонируют с тем впечатлением, которое он вынес из своего путешествия. Где элементы, развитие которых может повести „к светлой и радостной жизни“, если только наблюдения его справедливы? Между посылками и заключениями существует какой-то пропуск, lacune, которую читатель не может заполнить сам ввиду отсутствия необходимых данных» (И-т. Новости литературы и журналистики. — «Русские ведомости», 1898, № 289, 19 декабря).

    Гораздо резче истолковал это свойство чеховского рассказа упоминавшийся рецензент газеты «Московский листок»: «В сущности, это даже и не самостоятельный рассказ — это несколько случайно вырванных страничек из записной книжки писателя...»; «Непродуманность сюжета и небрежность формы отличает его от других работ Чехова».

    Напротив, Богданович отнес эту кажущуюся «случайность» и «небрежность» за счет редкой способности Чехова в одном моменте разом осветить глубокие противоречия жизни: «Выхвачен из сложной картины жизни один яркий момент, в котором с особой силой проявляются противоречия, непримиримые ни с какой логикой, нелепые сами по себе и тем более тягостные. Такие моменты важны и поучительны всегда, и дорог художник, умеющий с поразительной живостью воспроизвести их» («Мир божий», 1899, № 2, отд. II, стр. 3).

    Рассказ сразу же обратил на себя внимание переводчиков. 7 марта 1899 г. В. А. Чумиков, переводивший рассказы Чехова на немецкий язык, писал ему из Лейпцига: «Как живо и рельефно обрисована бедная девушка в „Случае из практики“; к ней идет эпиграф из чудного стихотворения Фофанова „Безумная“...» (ГБЛ).

    А. В. Гурвич, переводчик из Николаева, обратился к Чехову за разрешением перевести рассказ «Случай из практики», в числе прочих, на еврейский язык (см. примечания к рассказу «О любви»).

Раздел сайта: