Бунин И. А.: Памяти Чехова (старая орфография)

Памяти Чехова.

Я познакомился съ Чеховымъ въ Москве, въ конце девяносто пятаго года. Виделись мы тогда мелькомъ, и я не упомянулъ бы объ этой встрече, если бы мне не запомнилось несколько фразъ, очень, по-моему, характерныхъ для Чехова даже по ихъ тому.

- Вы много пишете? - между прочимъ, спросилъ онъ меня.

Я ответилъ, что мало.

- Напрасно,-- почти угрюмо сказалъ онъ своимъ низкимъ груднымъ баритономъ. - Нужно, знаете, работать... Не покладая рукъ... всю жизнь.

И, помолчавъ, безъ видимой связи прибавилъ:

- По-моему, написавъ разсказъ, следуетъ вычеркивать его начало и конецъ. Тутъ мы, беллетристы, больше всего времъ...

Потомъ разговоръ зашелъ о стихахъ, и онъ вдругъ оживленно спросилъ:

- Послушайте, а стихи Алексея Толстого вы любите? Вотъ, по-моему, актеръ! Какъ наделъ въ молодости оперный костюмъ, такъ на всю жизнь и остался.

После этихъ мимолетныхъ встречъ, этихъ случайныхъ разговоровъ, несколько фразъ которыхъ я привожу только потому, что въ нихъ были затронуты любимыя темы Чехова - о томъ, что надо работать "не покладая рукъ" и быть въ работе до аскетизма правдивымъ и простымъ,-- мы не виделись до весны девяносто девятаго года. Въ апреле этого года я прiехалъ на несколько дней въ Ялту и однажды вечеромъ встретилъ Чехова на набережной.

- Почему вы не заходите ко мне? - было его первыми словами. - Непременно приходите завтра.

- Когда? - спросилъ я.

- Утромъ, часу въ восьмомъ.

И, вероятно, заметивъ на моемъ лице удивленiе, онъ пояснилъ:

- Мы встаемъ рано. А вы?

- Я тоже,-- сказалъ я.

- Ну, такъ вотъ и приходите, какъ встанете. Будемъ пить кофе. Вы пьете кофе?

- Изредка пью.

- Пейте каждый день. Чудесная вещь. Я, когда работаю, ограничиваюсь до вечера только кофе и бульономъ. Утромъ - кофе, въ полдень - бульонъ. А то на сытый желудокъ плохо работается.

Я поблагодарилъ за приглашенiе и замолчалъ, обрадованный и взволнованный. Онъ тоже замолчалъ, и такъ мы прошли всю набережную и сели въ сквере на скамью.

- Любите вы море? - сказалъ я, чтобы сказать что-нибудь.

- Это-то и хорошо,-- сказалъ я.

- Не знаю,-- ответилъ онъ, глядя куда-то вдаль сквозь стекла пенснэ и, очевидно, думая о чемъ-то своемъ. - По-моему, хорошо быть офицеромъ, молодымъ студентомъ... Сидеть где-нибудь въ людномъ месте, слушать веселую музыку...

И, по своей манере, помолчалъ и безъ видимой связи прибавилъ:

- Очень трудно описывать море. Знаете, какое описанiе моря я читалъ недавно въ одной ученической тетрадке? "Море было большое". И только. По-моему, очень хорошо!

Можетъ быть, вышеприведенныя фразы покажутся кому-нибудь странными или манерными. Но я не боюсь ихъ приводить,-- даже подчеркиваю, что считаю ихъ характерными для Чехова. Чеховъ и манерность! Поставить рядомъ эти два слова могутъ только те, которые не имеютъ никакого понятiя о Чехове. А кто же не знаетъ, что одна изъ самыхъ яркихъ его особенностей есть именно отсутствiе манерности, полное отсутствiе всяческихъ условностей и всяческихъ ухищренiй, которыми мы улавливаемъ другъ друга въ свои сети.

"Скажу прямо,-- говоритъ въ своихъ воспоминанiяхъ одинъ изъ знавшихъ Чехова,-- я встречалъ людей не менее искреннихъ, чемъ Чеховъ, но людей до такой степени простыхъ, чуждыхъ всякой фразы и аффектировки, я не помню".

И это святая правда. Онъ горячо любилъ все искренное, жизненное, органическое,-- если только оно не было грубо и косно,-- и положительно не выносилъ фразеровъ, книжниковъ и фарисеевъ, особенно техъ изъ нихъ, которые настолько вошли въ свои роли, что роли стали ихъ вторыми натурами. Въ своихъ работахъ онъ почти никогда не говорилъ о себе, о своихъ вкусахъ, о своихъ взглядахъ, что и повело, кстати сказать, къ тому, что его долго считали человекомъ безпринципнымъ, необщественнымъ... Въ жизни онъ также никогда не носился со своимъ "я"; очень редко говорилъ о своихъ симпатiяхъ и антипатiяхъ: "я люблю то-то"... "я не выношу того-то"... это не Чеховскiя фразы... Но симпатiи и антипатiи его были чрезвычайно устойчивы и определенны, и среди его симпатiй одно изъ первыхъ местъ занимала именно естественность. И, конечно, только его постоянной жаждой наивысшей простоты, его отвращенiемъ ко всему вычурному, неестественному и напряженному объясняется его замечанiе о наивной прелести детскаго описанiя моря. А въ его словахъ объ офицере и музыке сказалась другая его особенность: сдержанность. Неожиданный переходъ отъ моря къ офицеру былъ, несомненно, вызванъ его затаенной грустью о молодости, о здоровье. Море пустынно... а онъ любилъ жизнь, радость, и за последнiе годы эта жажда радости, хотя бы самой простой, самой обыденной, особенно часто сказывалась въ его разговоре. Но именно только сказывалась: ставить точки надъ i онъ не любилъ.

Слова за последнее время стали очень дешевы. И хорошiя, и дурныя слова произносятся теперь съ удивительной легкостью и лживостью. Но, кажется, чаще всего такъ говорятъ объ умершихъ. Очень много легкости, лжи, неточностей, а порою - просто скудоумiя можно встретить и въ воспоминанiяхъ о Чехове. Пишутъ же, напримеръ, что Чеховъ происходилъ чуть ли не изъ мужицкой семьи, что отецъ его былъ прасолъ, что Чеховъ поехалъ на Сахалинъ за темъ, чтобы поддержать репутацiю "серьезнаго" человека, и въ дороге такъ простудился, что нажилъ чахотку... Пишутъ даже такой вздоръ, какъ то, что смерть Чехова была ускорена постановкой "Вшиневаго сада": накануне спектакля, сказано въ одной брошюрке о Чехове, Чеховъ такъ волновался, такъ боялся, что его пьеса не понравится публике, что всю ночь бредилъ... Все это, повторяю, сущiй вздоръ. Дедъ Чехова только въ ранней молодости былъ крепостнымъ, а затемъ откупился на волю и служилъ управляющимъ у графа Панина,-- и, кстати сказать, былъ очень живой и талантливый человекъ; мать Чехова происходитъ изъ купеческаго рода Морозовыхъ; отецъ воспитывался и почти всю жизнь прожилъ въ городе, занимаясь сперва бакалейной торговлей въ Таганроге. потомъ въ конторе купцовъ Гавриловыхъ въ Москве, а съ техъ поръ, какъ сыновья стали на ноги,-- главнымъ образомъ, чтенiемъ, къ которому имелъ исключительную склонность... Въ томъ, что Чеховъ поехалъ на Сахалинъ за репутацiей "серьезнаго" человека, тоже нетъ ни слова правды: никогда въ жизни Чеховъ не игралъ ролей,-- это было дiаметрально противоположно его натуре. Поехалъ онъ на Сахалинъ потому, что его интересовалъ Сахалинъ и еще потому, что въ путешествiемъ хотелъ встряхнуться после смерти брата Николая, талантливаго художника, и чахотку онъ нажилъ не въ Сибири,-- о томъ, что его легкiя "хрипятъ", онъ упоминалъ въ письмахъ къ сестре еще въ 87 г.,-- хотя несомненно, что ездить ему не следовало: взять хотя бы этотъ страшно тяжелый двухмесячный путь на перекладныхъ, ранней весной, въ дождь и въ холодъ, почти безъ сна и положительно на пище св. Антонiя, благодаря дикости сибирскихъ трактовъ,-- путь, о которомъ Чеховъ писалъ роднымъ съ удивительнымъ спокойствiемъ, а чаще всего даже въ шутку! Что же касается до волненiй о "Вишневомъ саде", то это выдумано ужъ просто нелепо. Пишущiе, конечно, очень чувствительны къ тому, что говорятъ о нихъ, и много, много есть въ пишущихъ чувствительности жалкой, мелкой, неврастенической... Но, Боже мой, какъ все это далеко отъ такого большого и сильнаго человека, какъ Чеховъ! Конечно, и его волновало отношенiе къ нему толпы, но ведь редко кто съ такимъ мужествомъ следовалъ веленiямъ своего сердца, а не веленiямъ толпы, какъ онъ, и немногiе умели такъ, какъ онъ, скрывать ту острую боль, которую причиняетъ человеческому уму человеческая глупость. Намъ известенъ, по крайней мере, только одинъ вечеръ, когда Чеховъ былъ явно потрясенъ неуспехомъ,-- вечеръ постановки "Чайки" въ Петербурге. Но съ техъ поръ много воды утекло... Если бы "Вишневый садъ" и потерпелъ неуспехъ, спокойно взглянули бы на этотъ неуспехъ его благородные и уже усталые глаза. Да и кто могъ знать, волнуется онъ или нетъ? Того, что совершалось въ глубине его души, никогда не знали во всей полноте даже самые близкiе ему люди. А что же сказать о постороннихъ и особенно о техъ не чуткихъ и не умныхъ, имя которымъ, поистине, легiонъ, и къ откровенности съ которыми Чеховъ былъ органически не способенъ?

Мальчикомъ Чеховъ былъ, по словамъ его школьнаго товарища Сергеенко, "вялымъ увальнемъ съ лунообразнымъ лицомъ". Я, судя по портретамъ и по разсказамъ родныхъ Чехова, представляю его себе иначе. Слово "увалень" совсемъ не подходитъ къ хорошо сложенному, выше средняго роста мальчику. И лицо у него было не "лунообразное", а просто - большое, очень умное и очень спокойное лицо. Вотъ это-то спокойствiе и дало, вероятно, поводъ считать мальчика Чехова "увальнемъ" - спокойствiе, а отнюдь не вялость, которой у Чехова никогда не было - даже въ последнiе годы. Но и спокойствiе это было, мне кажется, особенное,-- спокойствiе мальчика, въ которомъ зрели большiя, свежiя силы, редкая наблюдательность и редкiй юморъ. Да и какъ, въ противномъ случае, согласовать слова Сергеенко съ разсказами матери и братьевъ Чехова о томъ, что въ детстве "Антоша" былъ неистощимъ на выдумки, которыя заставляли хохотать до слезъ даже суроваго въ ту пору Павла Егоровича! Какъ объяснить то, что этотъ "увалень" учился сравнительно очень недурно, едва заглядывая въ учебники?.. Въ юности,-- въ те счастливые дни, когда ему доставляло удовольствiе проектировать такiя произведенiя, какъ "Искусственное разведенiе ежей,-- руководство для сельскихъ хозяевъ",-- это спокойствiе какъ бы потонуло въ пышномъ расцвете прирожденной Чехову жизнерадостности: все, кто знали его въ эту пору, говорятъ о неотразимомъ очарованiи его веселости, красоты его открытаго, простого, но ярко одухотвореннаго лица и его лучистыхъ, честныхъ глазъ... Но годы шли, жизненный опытъ возрасталъ, духъ и мысль становились все глубже и прозорливее - и Чеховъ снова овладелъ собою. Это было время, когда онъ, смело отдавъ дань молодости, первымъ непосредственнымъ проявленiемъ своей богатой натуры, уже приступилъ къ суровому въ своей художественной неподкупности изображенiю действительности. И мои первыя встречи съ нимъ относятся именно къ этому времени.

Въ Москве, въ девяносто пятомъ году, я увиделъ человека среднихъ летъ, въ пенснэ, одетаго просто и прiятно, довольно высокаго, очень стройнаго и очень легкаго въ движенiяхъ. Встретилъ онъ меня приветливо, но такъ просто, что я,-- тогда еще юноша, не привыкшiй къ такому тому при первыхъ встречахъ,-- принялъ эту благородную простоту за холодность... Въ Ялте я нашелъ его уже сильно изменившимся: онъ похуделъ, потемнелъ въ лице; во всемъ его облике по-прежнему сквозило присущее ему изящество,-- однако, это было изящество уже не молодого, а много пережившаго и еще более облагороженнаго пережитымъ человека. И голосъ его звучалъ уже мягче... Но, въ общемъ, по обращенiю, онъ былъ почти тотъ же, что и въ Москве: приветливъ, но сдержанъ, говорилъ довольно оживленно, но еще более просто и кратко, и во время разговора все думалъ о чемъ-то своемъ, предоставляя собеседнику самому улавливать переходы въ скрытомъ теченiи своихъ мыслей, и все гляделъ на море сквозь стекла пенснэ, слегка приподнявъ лицо... На другое утро, после встречи на набережной, я поехалъ къ нему на дачу. Ясно помню это веселое, солнечное утро, которое мы провели съ Чеховымъ въ его садике. Онъ былъ очень оживленъ, много шутилъ и, между прочимъ, прочиталъ мне единственное, какъ онъ говорилъ, стихотворенiе, написанное имъ: "Зайцы, басня для детей".

Шли однажды черезъ мостикъ
Жирные китайцы;
Впереди ихъ, задравъ хвостикъ,
Поспешали зайцы.

Вдругъ китайцы закричали:
"Стой, лови! Ахъ! Ахъ!"
Зайцы выше хвостъ задрали
И попрятались въ кустахъ.

Мораль сей басни такъ ясна:
Кто хочетъ зайцевъ кушать,
Тотъ ежедневно, вставъ отъ сна,

Съ техъ поръ я началъ бывать у него все чаще и чаще, а потомъ сталъ и совсемъ своимъ человекомъ въ его доме. Сообразно съ этимъ, конечно, изменилось и отношенiе ко мне Чехова. Оно стало оживленнее, сердечнее... Но сдержанность осталась; и проявлялась она не только въ обращенiи со мной, но и съ людьми самыми близкими ему, и означала она, какъ я убедился потомъ, не равнодушiе, а нечто гораздо большее...

Белая каменная дача въ Аутке, такая красивая и стройная подъ яркимъ, южнымъ солнцемъ и синимъ небомъ; ея маленькiй садикъ, который съ такой заботливостью разводилъ Чеховъ, всегда любившiй цветы, деревья и животныхъ; его кабинетъ, украшенiемъ котораго служили только две-три картины Левитана да огромное полукруглое окно, открывавшее видъ на утонувшую въ садахъ долину реки Учанъ-Су и синiй треугольникъ моря; те часы, дни, иногда даже месяцы, которые я проводилъ на этой даче, и то сознанiе близости къ человеку, который пленялъ меня не только своимъ умомъ и талантомъ, но даже своимъ суровымъ голосомъ и своей детской улыбкой - останутся навсегда одними изъ самыхъ лучшихъ воспоминанiй моей жизни. Былъ и онъ настроенъ ко мне дружески... по крайней мере, такъ чувствовалось по его письмамъ, по той радостной улыбке, съ которой онъ всегда встречалъ меня... Къ тому, что я пишу, онъ тоже относился очень хорошо... Но та сдержанность, о которой я упомянулъ, не покидала его даже въ самыя задушевныя минуты нашихъ разговоровъ, а про его отношенiе къ тому, что я пишу, я узналъ какъ следуетъ только после его смерти, изъ газетъ: самъ онъ почти никогда не говорилъ мне объ этомъ. Скажу даже более: онъ былъ редкiй семьянинъ, онъ нежно любилъ мать, сестру, братьевъ, но и съ ними онъ держался такъ, что очень многiе думали, что онъ почти равнодушенъ къ нимъ... И такъ во всемъ.

Онъ былъ великiй юмористъ,-- но обратите вниманiе на его юмористическiя произведенiя, даже на те изъ нихъ, надъ которыми можно хохотать до слезъ: ни одного каламбура, ни одного краснаго словечка, ни одного жеста въ сторону читателя! Онъ любилъ смехъ, но смеялся своимъ милымъ, заразительнымъ смехомъ только тогда, когда кто-нибудь другой разсказывалъ что-нибудь смешное; самъ онъ говорилъ самыя смешныя вещи безъ малейшей улыбки. Онъ очень любилъ шутки, нелепыя прозвища, глупости, мистификацiи... Даже въ последнiе годы, какъ только ему хоть ненадолго становилось лучше, онъ былъ неистощимъ на нихъ, но какимъ тонкимъ комизмомъ вызывалъ онъ неудержимый смехъ! Броситъ два-три слова, лукаво блеснетъ глазомъ поверхъ пенсяэ - и достаточно. А его письма! Кто-то,-- кажется, Левъ Толстой,-- сказалъ, что хорошiя письма - самый трудный родъ литературы, а письма Чехова были не только хороши - они были удивительны по своей естественности, точности и красоте стиля, и сколько въ нихъ было всегда юмора, при ихъ совершенно спокойной форме!

"Милый Иванъ Алексеевичъ, стало быть, позвольте на Страстной ждать Васъ. Непременно, обязательно прiезжайте, у насъ будетъ очень много закусокъ, къ тому же въ Ялте такая теплынь теперь, столько цветовъ! Прiезжайте, сделайте такую милость! Жениться я раздумалъ, не желаю, но все же, если Вамъ покажется скучно, то я, такъ и быть ужъ, пожалуй, женюсь"... (25 марта 1901 года).

Или: "Дорогой Иванъ Алексеевичъ, завтра я уезжаю въ Ялту, куда и прошу написать мне поздравленiе съ законнымъ бракомъ..... Желаю Вамъ всего хорошаго-съ, будьте здоровы-съ. Вашъ А. Чеховъ, аутскiй мещанинъ". (30 iюня 1901 г.).

онъ? А причинъ для страданiй было много. Онъ началъ работать среди большихъ матерiальныхъ лишенiй, въ семье, терпевшей въ пору его молодости прямо-таки нужду, и онъ работалъ на семью мало того, что за гроши, но еще и въ обстановке, способной угасить самое пылкое вдохновенiе: въ маленькой квартирке, среди говора и шума, часто на краешке стола, вокругъ котораго сидела не только вся семья, но еще несколько человекъ гостей - студентовъ. Онъ постоянно нуждался и потомъ, уже будучи известнымъ, нуждался даже въ последнiе годы, будучи больнымъ и знаменитымъ. Но я буквально никогда не слыхалъ отъ него сетованiй на судьбу, и это вытекало не изъ скрытности его характера и не изъ ограниченности его потребностей: онъ никогда не скрывалъ, что нуждается и нуждался, а что касается ограниченности его потребностей, то кто же не знаетъ, какъ онъ, будучи на редкость благородно-скромнымъ въ своемъ образе жизни, въ то же время ненавиделъ серую, скудную жизнь?.. Онъ пятнадцать летъ былъ боленъ изнурительной болезнью, которая неуклонно вела его къ смерти; но слышалъ ли читатель,-- русскiй читатель, который слышалъ столько горькихъ писательскихъ воплей,-- хоть единый звукъ жалобы отъ Чехова? Больные любятъ свое привиллегированное положенiе: часто самые сильные изъ нихъ почти съ наслажденiемъ терзаютъ окружающихъ своими капризами, своими непрестанными разговорами о своей болезни; но было поистине изумительно то мужество, съ которымъ болелъ и умеръ Чеховъ! Даже въ дни его самыхъ тяжелыхъ страданiй часто никто и не подозревалъ о нихъ.

- Тебе нездоровится, Антоша? - спроситъ его мать или сестра, видя, что онъ весь день сидитъ въ кресле съ закрытыми глазами.

- Мне? - спокойно ответитъ онъ, открывая глаза,-- такiе ясные и кроткiе безъ пенснэ. - Нетъ, ничего. Голова болитъ немного.

И больше ни звука.

Онъ горячо любилъ литературу, и говорить о писателяхъ, о ихъ произведенiяхъ, восхищаться Мопассаномъ, Флоберомъ или Толстымъ, "Казаками" или "Анной Карениной",-- было для него наслажденiемъ. Особенно часто онъ съ восторгомъ говорилъ именно объ этихъ писателяхъ да еще о "Тамани" Лермонтова.

Но его разговоры о литературе были совсемъ не похожи на те обычные профессiональные разговоры, которые такъ непрiятны своею кружковой узостью, мелочностью своихъ чисто практическихъ и чаще всего - личныхъ интересовъ. Будучи прежде всего литераторомъ, Чеховъ, однако, настолько резко отличался отъ большинства пишущихъ, что къ нему даже не шло слово "литераторъ", какъ не идетъ оно, напримеръ, къ Толстому, и не идетъ прежде всего потому, что большинство нашего брата - люди, живущiе только жаждой заработка и повышенiй, интересами только своего мiрка и своей службы. И поэтому разговоръ о литературе Чеховъ заводилъ только тогда, когда зналъ, что его собеседникъ любитъ въ литературе прежде всего искусство, искусство безкорыстное и свободное.

- Никому не следуетъ читать своихъ вещей до напечатанiя,-- говорилъ онъ мне нередко. - А главное, никогда не следуетъ слушать ничьихъ советовъ. Ошибся, совралъ - пусть и ошибка будетъ принадлежать только тебе. После техъ высокихъ требованiй, которыя поставилъ своимъ мастерствомъ Мопассанъ, трудно работать, но работать все же надо, особенно намъ, русскимъ, и въ работе надо быть смелымъ. Есть большiя собаки и есть маленькiя собаки, но маленькiя не должны смущаться существованiемъ большихъ: все обязаны лаять - и лаять темъ голосомъ, какой Господь Богъ далъ.

Все, что совершалось въ литературномъ мiре, было, конечно, очень близко сердцу Чехова, и много волненiй пережилъ онъ среди той лжи, манерности и фокусничества, которыя столь пышно цветутъ теперь въ литературе. Но никогда не замечалъ я въ его волненiяхъ мелочной раздражительности, и никогда не примешивалъ онъ къ нимъ личныхъ чувствъ. Почти про всехъ умершихъ писателей говорятъ, что они радовались чужому успеху, что они были чужды самолюбiя, и поэтому, если бы у меня была хоть тень сомненiя относительно писательскаго самолюбiя Чехова, я совсемъ не затронулъ бы вопроса о самолюбiяхъ. Но онъ действительно радовался отъ всего сердца всякому проявленiю талантливости, и не могъ не радоваться уже по одному тому, что слово "бездарность" было, кажется, наивысшей бранью въ его устахъ. Радовался онъ всегда и чужимъ, конечно, заслуженнымъ, успехамъ, а къ своимъ успехамъ и неуспехамъ относился такъ, какъ можетъ относиться къ нимъ только такой большой человекъ, какимъ онъ былъ самъ. Онъ работалъ въ литературе почти 25 летъ, и сколько плоскихъ и грубыхъ упрековъ выслушалъ онъ за это время! Онъ былъ поэтъ,-- одинъ изъ самыхъ искреннейшихъ и благороднейшихъ русскихъ поэтовъ,-- и говорилъ о своихъ идеалахъ всегда языкомъ поэта, а не проповедника; изображая жизнь, онъ оставался прежде всего темъ, чемъ ему было на роду написано быть - художникомъ: ни тенденцiозности, ни подчеркиванiй, ни угожденiй моменту! А можно ли при этомъ разсчитывать на пониманiе и благосклонность критики въ Россiи, где большинство критиковъ, особенно за последнее время, не имеютъ ни малейшаго отношенiя къ искусству? Ведь требовали же критики и покупатели картинъ Левитана, чтобы онъ "оживилъ" пейзажъ... подрисовалъ коровку, гусей или женскую фигурку!.. И, конечно, не сладко было Чехову иметь такихъ критиковъ, и много горечи они влили въ его душу, и безъ того отравленную русской жизнью. И горечь эта сказывалась, но опять-таки только сказывалась.

- Знаю-съ я эти юбилеи. Бранятъ человека двадцать пять летъ на все корки, а потомъ дарятъ ему гусиное перо изъ аллюминiя и целый день несутъ надъ нимъ, со слезами и поцелуями, восторженную ахинею!

И чаще всего на разговоры о его славе и о томъ, что о немъ пишутъ, онъ отвечалъ именно такъ - двумя-тремя словами или шуткой.

- Читали, Антонъ Павловичъ? - скажешь ему, напримеръ, увидавъ где-нибудь статью о немъ.

А онъ только покосится поверхъ пенснэ и, комично вытянувъ лицо, ответитъ своимъ груднымъ басомъ:

"а то вотъ еще есть писатель Чеховъ: нытикъ".

- Когда васъ, милостивый государь, где-нибудь бранятъ, вы почаще вспоминайте насъ, грешныхъ: насъ, какъ въ бурсе, критики драли за малейшую провинность. Мне одинъ критикъ пророчилъ, что я умру подъ заборомъ: я представлялся ему молодымъ человекомъ, выгнаннымъ изъ гимназiи за пьянство.

Злымъ Чехова я никогда не видалъ; но и раздражался онъ редко, а если и раздражался, то изумительно умелъ владеть собой. Помню, напримеръ, какъ онъ однажды былъ взволнованъ характеристикой его таланта въ одной очень толстой и очень тупой книге, состоящей изъ портретовъ писателей и заметокъ о нихъ, где говорилось о "равнодушiи" Чехова къ вопросамъ нравственности и общественности и о его мнимомъ пессимизме. И, однако, его волненiе сказалось только въ двухъ, сурово и задумчиво сказанныхъ, словахъ:

- Форменный идiотъ!

совершенно ясны, и которую онъ исполнялъ почти всегда безъ перерывовъ, неукоснительно доводя ее до конца.

- Садиться писать нужно тогда, когда чувствуешь себя холоднымъ, какъ ледъ,-- сказалъ онъ однажды.

Но, конечно, это была совсемъ особая холодность,-- холодность художника, нисколько не противоречащая тому, что называется вдохновенiемъ. Ибо много ли среди русскихъ писателей найдется такихъ, у которыхъ душевная чуткость и сила воспрiимчивости были бы больше Чеховскихъ? Редкая душевная отзывчивость и пониманiе всего съ малейшаго намека чувствовались въ немъ постоянно, но, повторяю, онъ удивительно умелъ владеть собою - и въ творчестве, и въ жизни.

Чтобы образъ Чехова сталъ ясенъ русскому обществу, нужно, чтобы какой-нибудь большой и разносторонне одаренный человекъ написалъ книгу, посвященную прежде всего творчеству Чехова, этого "несравненнаго", по выраженiю Толстого, художника, такъ остро перестрадавшаго печали нашей жизни, изобразившаго ее съ такой прямотою и съ такою силой говорившаго о томъ, что жизнь должна быть всемъ легка и радостна, прекрасна и изящна въ каждомъ своемъ проявленiи. Что до меня, то написать больше того, что написано здесь, я пока не могу... хотя бы потому, напримеръ, что я еще не въ состоянiи методически копаться въ тысяче мелкихъ, но дорогихъ мне воспоминанiй о немъ, и потому, наконецъ, что это было бы непрiятно и его семье, столь близкой мне. Вместо всякихъ воспоминанiй, мне хотелось бы сказать пока одно - это то, что въ жизни онъ былъ именно темъ, чемъ былъ и въ творчестве,-- человекомъ редкаго душевнаго благородства: воспитанности и изящества въ самомъ лучшемъ значенiи этихъ словъ, мягкости и деликатности при необыкновенной искренности и простоте, чуткости и нежности при редкой правдивости.

Быть правдивымъ и естественнымъ, оставаясь въ тоже время благороднымъ и пленительнымъ,-- это значитъ быть необыкновенной по красоте, цельности и силе натурой. И если я такъ часто говорилъ здесь о спокойствiи Чехова, то это происходило потому, что его спокойствiе кажется мне свидетельствующимъ о силе его натуры. Оно, я думаю, не покидало его даже въ дни самаго яркаго расцвета его жизнерадостности, и, можетъ быть, именно оно дало ему въ молодости возможность не склониться ни передъ чьимъ влiянiемъ и начать работать такъ безпритязательно и въ то же время такъ смело, "безъ всякихъ контрактовъ съ своей совестью" и съ такимъ неподражаемымъ мастерствомъ. Помните слова стараго профессора въ "Скучной исторiи"?

"Я не скажу, чтобы французскiя книжки были и умны, и талантливы, и благородны; но оне не такъ скучны, какъ русскiя, и въ нихъ не редкость найти главный элементъ творчества - чувство личной свободы..."

И вотъ этимъ-то чувствомъ личной свободы и отличался Чеховъ, не терпевшiй, чтобы и другихъ лишали ея, и становившiйся даже резкимъ и прямолинейнымъ, когда виделъ, что на нее посягали.

- Хорошо-то, хорошо,-- сказалъ однажды одинъ беллетристъ про другого въ присутствiи Чехова. - Только все про любовь, да про любовь!

- Про любовь или не про любовь - это безразлично,-- ответилъ Чеховъ, нахмурившись. - Главное, чтобы было талантливо.

Какъ известно, эта "свобода" не прошла ему даромъ, но Чеховъ былъ не изъ техъ, у которыхъ две души: одна для себя, другая - для публики. Успехъ, который онъ имелъ, очень долго, до смешного, не соответствовалъ его заслугамъ... Но сделалъ ли онъ за всю жизнь хоть малейшее усилiе для того, чтобы увеличить свою популярность? Онъ буквально съ болью и отвращенiемъ смотрелъ на все те прiемы, какiе нередко пускаются теперь въ ходъ для прiобретенiя успеха.

И его нежеланiе выставлять себя на видъ доходило порой до крайностей.

"Публикуетъ "Скорпiонъ" о своей книге неряшливо,-- писалъ онъ мне после выхода первой книги "Северныхъ Цветовъ". - Выставляетъ меня первымъ, и я, прочитавъ это объявленiе въ "Русскихъ Ведомостяхъ", далъ себе клятву больше уже никогда не ведаться ни со скорпiонами, ни съ крокодилами, ни съ ужами".

Это было зимою 1900 г., когда Чеховъ, заинтересовавшись кое-какими черточками въ деятельности только-что организованнаго тогда книгоиздательства "Скорпiонъ", далъ въ альманахъ этого книгоиздательства одинъ изъ своихъ юношескихъ разсказовъ: "Въ море". Впоследствiи онъ не разъ раскаивался въ этомъ.

- Нетъ, все это новое московское искусство - вздоръ,-- говорилъ онъ. - Помню, въ Таганроге я виделъ вывеску: "Заведенiе искустевныхъ фрухтовыхъ водъ". Вотъ и это тоже - заведенiе искусственныхъ фруктовыхъ водъ!

это былъ не только "несравненный" художникъ, не только изумительный мастеръ слова, но и несравненный поэтъ... Только когда придетъ это время? Еще не скоро поймутъ во всей полноте его тонкую и целомудренную поэзiю, которой почти всегда обвеяна горькая правда жизни, изображенная имъ. Онъ даже отъ близкихъ людей таилъ поэзiю своей души, какъ таилъ и свою доброту, и свою нежность... А онъ былъ очень неженъ. И особенно за последнiе дни своей жизни...

"Здравствуйте, милый Иванъ Алексеевичъ!-- писалъ онъ мне прошлой зимой въ Ниццу. - Съ Новымъ го домъ, съ новымъ счастьемъ! Письмо Ваше получилъ, спасибо. У насъ въ Москве все благополучно и скучно, новаго (кроме новаго года) ничего нетъ и не предвидится, пьеса моя еще не шла, и когда пойдетъ - неизвестно. Очень возможно, что въ феврале я прiеду въ Ниццу, остановлюсь у H. И. Юрасова, отъ котораго недавно получилъ письмо..... Поклонитесь отъ меня милому теплому солнцу, тихому морю. Живите въ свое полное удовольствiе, утешайтесь, не думайте о болезняхъ и пишите почаще Вашимъ друзьямъ... Будьте здоровы, веселы, счастливы и не забывайте бурыхъ северныхъ компатрiотовъ, страдающихъ несваренiемъ и дурнымъ расположенiемъ духа. Целую Васъ и обнимаю. Вашъ А. Чеховъ. (8 яни. 1904 г.)

"Поклонитесь отъ меня милому теплому солнцу, тихому морю..." Такiя слова я слышалъ отъ него редко. Очень часто я скорее чувствовалъ, что онъ долженъ произнести ихъ, и это были минуты, въ которыя мне становилось почему-то очень больно на сердце. Помню, напримеръ, одну ночь ранней весной въ Крыму. Было уже поздно; вдругъ меня зовутъ къ телефону. Подхожу и слышу басъ Чехова:

- Кататься? Ночью? - удивился я. - Что съ вами, Антонъ Павловичъ?

- Это хорошо, но уже десятый часъ... И потомъ - вы можете простудиться...

- Молодой человекъ, не разсуждайте-съ!

Я съ удовольствiемъ повиновался и черезъ десять минутъ былъ уже въ Аутке. Въ доме, где зимою Чеховъ жилъ только съ матерью, была, какъ всегда, мертвая тишина и темнота,-- только изъ комнаты Евгенiи Яковлевны пробивался сквозь дверную щель светъ, да тускло горели две свечечки въ кабинете, теряясь въ полумраке. И, какъ всегда, у меня сжалось сердце при виде этого тихаго кабинета, где для Чехова протекло столько одинокихъ зимнихъ вечеровъ, полныхъ, можетъ быть, горькихъ думъ о судьбе, такъ богато одарившей его, развернувшей передъ его глазами всю прелесть мiра и такъ зло посмеявшейся надъ нимъ.

- Какая ночь!-- сказалъ онъ мне съ необычной даже для него мягкостью и какой-то грустной радостью, встречая меня на пороге кабинета. - А дома - такая скука! Только и радости, что затрещитъ телефонъ, да Софья Павловна спроситъ, что я делаю, а я отвечу: мышей ловлю. Поедемте, въ Орiанду. Простужусь - наплевать!

обвеянные тишиною ночи, мы молчали, глядя на блестевшую тусклымъ золотомъ равнину моря... А потомъ пошелъ лесъ съ легкими узорами теней, похожими на паутину, еще голый, но уже по весеннему нежный, красивый и задумчивый... Потомъ зачернели толпы гигантовъ-кипарисовъ, величаво возносившихся къ лучистымъ звездамъ. И когда мы оставили экипажъ и тихо пошли подъ ними, мимо голубовато-бледныхъ въ лунномъ свете развалинъ дворца, Чеховъ внезапно сказалъ мне:

- Знаете, сколько летъ еще будутъ читать меня? Семь.

- Почему семь? - спросилъ я.

- Ну, семь съ половиной.

- Вы поэтъ, Антонъ Павловичъ,-- сказалъ я. - А то, въ чемъ есть поэзiя, живетъ долго и чемъ дальше, темъ все сильнее... какъ хорошее вино.

- Поэтами, милостивый государь, считаются только те, которые употребляютъ такiя слова, какъ "серебристая даль", "аккордъ" или "на бой, на бой, въ борьбу со тьмой!"

- Вы грустный сегодня, Антонъ Павловичъ,-- сказалъ я, глядя на его простое, доброе и прекрасное лицо, слегка бледное отъ луннаго света.

Опустивъ глаза, онъ задумчиво копалъ концомъ палки мелкiе камешки, но когда я сказалъ, что онъ грустенъ, онъ шутливо покосился на меня.

- Это вы грустны,-- ответилъ онъ. - И грустны оттого, что потратились на извозчика.

- Читать же меня будутъ все-таки только семь летъ, а жить мне осталось и того меньше: шесть. Не говорите только объ этомъ одесскимъ репортерамъ...

На этотъ разъ, онъ ошибся: онъ прожилъ гораздо меньше...

Умеръ онъ спокойно, безъ страданiй, среди тишины и красоты летняго разсвета, который онъ всегда такъ любилъ. И когда умеръ, "необыкновенно довольное, почти счастливое выраженiе появилось на его сразу помолодевшемъ лице..." Смерть его не была для меня полной неожиданностью, а тому, что его будутъ читать "семь летъ". конечно, смешно верить. И все-таки мысль, что онъ, котораго я такъ ясно вижу сидящимъ рядомъ со мною на скамье въ эту незабвенную ночь въ Орiанде, лежитъ теперь въ земле, где-то здесь близко, въ могиле на кладбище Ново-Девичьяго монастыря,-- кажется мне невыразимо нелепой, дикой, ошеломляющей...

Москва.

Сборникъ Товарищества "Знанiе" за 1904 годъ. Книга третья

Раздел сайта: