Качалов В.И.: Из воспоминаний


Когда Антон Павлович хвалил актера, то иногда делал это так, что оставалось одно недоумение.

Так он похвалил меня за "Три сестры".

- Чудесно, чудесно играете Тузенбаха... чудесно... - повторил он убежденно это слово. И я было уже обрадовался. А помолчав несколько минут, добавил так же убежденно:

- Вот еще N{1} тоже очень хорошо играет в "Мещанах".

Но как раз эту роль N играл из рук вон плохо. Он был слишком стар для такой молодой, бодрой роли, и она ему совершенно не удалась.

Так и до сих пор не знаю, понравился я ему в Тузенбахе или нет{2}.

А когда я играл Вершинина{3}, он сказал:

- Хорошо, очень хорошо. Только козыряете не так, не как полковник. Вы козыряете, как поручик. Надо солиднее это делать, поувереннее...

И, кажется, больше ничего не сказал.

Я репетировал Тригорина в "Чайке"{4}. И вот Антон Павлович сам приглашает меня поговорить о роли. Я с трепетом иду.

- Знаете, - начал Антон Павлович, - удочки должны быть, знаете, такие самодельные, искривленные. Он же сам их перочинным ножиком делает... Сигара хорошая... Может быть, она даже и не очень хорошая, но непременно в серебряной бумажке...

Потом помолчал, подумал и сказал:

- А главное, удочки...

И замолчал. Я начал приставать к нему, как вести то или иное место в пьесе. Он похмыкал и сказал:

- Хм... да не знаю же, ну как - как следует.

Я не отставал с расспросами.

- Вот, знаете, - начал он, видя мою настойчивость, - вот когда он, Тригорин, пьет водку с Машей, я бы непременно так сделал, непременно. - И при этом он встал, поправил жилет и неуклюже раза два покряхтел. - Вот так, знаете, я бы непременно так сделал. Когда долго сидишь, всегда хочется так сделать...

- Ну, как же все-таки играть такую трудную роль, - не унимался я.

Тут он даже как будто немножко разозлился.

- Больше же ничего, там же все написано, - сказал он.

Антон Павлович часто говорил о моем здоровье и советовал мне пить рыбий жир и бросить курение. Говорил он об этом довольно часто и ужасно настойчиво, особенно о том, чтобы я бросил курить.

Я попробовал пить рыбий жир, но запах был так отвратителен, что я ему сказал, что рыбьего жира я пить не могу, а вот курить очень постараюсь бросить и брошу непременно.

- Вот-вот, - оживился он, - и прекрасно, вот и прекрасно...

И он собрался уходить из уборной, но сейчас же вернулся назад в раздумье:

- А жаль, что вы бросите курить, я как раз собирался вам хороший мундштук подарить...

Один только раз я видел, как он рассердился, покраснел даже. Это было, когда мы играли в "Эрмитаже". По окончании спектакля у выхода стояла толпа студентов и хотела устроить ему овацию. Это привело его в страшный гнев.

...Помню, как чествовали Антона Павловича после третьего{5} действия в антракте. Очень скучные были речи, которые почти все начинались: "Дорогой, многоуважаемый..." или "Дорогой и глубокоуважаемый..." И когда первый оратор начал, обращаясь к Чехову: "Дорогой, многоуважаемый...", то Антон Павлович тихонько нам, стоящим поблизости, шепнул: "Шкаф". Мы еле удержались, чтобы не фыркнуть. Ведь мы только что в первом акте слышали на сцене обращение Гаева - Станиславского к шкафу, начинавшееся словами: "Дорогой, многоуважаемый шкаф".

Помню, как страшно был утомлен А.П. этим чествованием. Мертвенно-бледный, изредка покашливая в платок, он простоял на ногах, терпеливо и даже с улыбкой выслушивая приветственные речи. Когда публика начинала кричать: "Просим Антона Павловича сесть... Сядьте, Антон Павлович!.." - он делал публике успокаивающие жесты рукой и продолжал стоять. Когда опустился наконец занавес и я ушел в свою уборную, то сейчас же услышал в коридоре шаги нескольких человек и громкий голос А.Л.Вишневского, кричавшего: "Ведите сюда Антона Павловича, в качаловскую уборную! Пусть полежит у него на диване". И в уборную вошел Чехов, поддерживаемый с обеих сторон Горьким и Миролюбовым. Сзади шел Леонид Андреев и, помнится, Бунин.

- Черт бы драл эту публику, этих чествователей! Чуть не на смерть зачествовали человека! Возмутительно! Надо же меру знать! Таким вниманием можно совсем убить человека, - волновался и возмущался Алексей Максимович. - Ложитесь скорей, протяните ноги.

- Ложиться мне незачем и ноги протягивать еще не собираюсь, - отшучивался Антон Павлович. - А вот посижу с удовольствием.

- Нет, именно ложитесь и ноги как-нибудь повыше поднимите, - приказывал и командовал Алексей Максимович. - Полежите тут в тишине, помолчите с Качаловым. Он курить не будет. А вы, курильщик, - он обратился к Леониду Андрееву, - марш отсюда! И вы тоже, - обращаясь к Вишневскому, - уходите! От вас всегда много шума. Вы тишине мало способствуете. И вы, сударь, - обращаясь к Миролюбову, - тоже уходите, вы тоже голосистый и басистый. И, кстати, я должен с вами объясниться принципиально.

Мы остались вдвоем с Антоном Павловичем.

- А я и в самом деле прилягу с вашего разрешения, - сказал Антон Павлович.

- Вам в попы надо, в иеромонахи надо идти, а не в редакторы марксистского журнала.

И помню, как Антон Павлович, улыбаясь, говорил:

- Уж очень все близко к сердцу принимает Горький. Напрасно он так волнуется и по поводу моего здоровья, и по поводу богоискательства в журнале. Миролюбов же хороший человек. Как попович, любит церковное пение, колокола...

И потом, покашлявши, прибавил:

не стоит. А впрочем, - еще, помолчавши, прибавил Антон Павлович, - пожалуй, следует покричать на Миролюбова. Не за его богоискательство, конечно, а вот за то, что сам кричит на людей.

Послышались торопливые шаги Горького. Он остановился в дверях с папиросой, несколько раз затянулся, бросил папиросу, помахал рукой, чтобы разогнать дым, и быстро вошел в уборную.

- Беспокойный, неугомонный вы человек, - улыбаясь, говорил Чехов, поднимаясь с дивана. - Я в полном владении собой. Пойдем посмотрим, как "мои" будут расставаться с вишневым садом, послушаем, как начнут рубить деревья.

И они отправились смотреть последний акт "Вишневого сада".